Речной князь 7 (СИ), стр. 51

Город жил, работал и стучал топорами.

* * *

— Ну, — сказал Бурилом, усаживаясь на лавку. — Все в сборе. Давай, Кормчий, с самого…

За стеной зашуршало, следом по кровле простучали быстрые ноги и крыша над нами едва слышно скрипнула и просела.

Бурилом поднял глаза к потолку. С потолка, сквозь дёрн, сыпнулась тонкая струйка земли — прямо ему в квас.

— Это что? — спросил он грозно.

Крыша замерла. Замерла она так старательно, что стало слышно, как кто-то сопит.

— Сорока, — сказал Корч, не поворачивая головы. — Уши оторву.

За оконцем ойкнуло и перестало сопеть. Бурилом грузно поднялся, в два шага дошёл до двери и распахнул её.

Снаружи стояло пол-Хлынова.

Детвора лежала на крыше как снопы на возу, и глядела на атамана сверху честными глазами. За поленницей толпился ряд девок в платках. Поодаль стояли бабы, будто шли мимо и случайно остановились все разом. У школьного навеса сбилась Никодимова мелюзга вместе с самим Никодимом. От мостков, бросив короба, подтягивалась Карасикова артель.

— Это что за осада? — вопросил Бурилом. — Совет у меня тут или ярмарка?

— Дядь Бурилом, — заныли с крыши, — ну чего сразу осада… Мы ж тихонечко…

— Тихонечко они! Крышу мне продавили, в квас землю насыпали! Брысь!

Никто не дёрнулся. Наоборот, из бабьих рядов выступила Улита.

— А чего это сразу брысь, атаман? — сказала она степенно. — Люди ждали да молились. А теперь, стало быть, вы впятером в землянке шепотком перескажете, а нам объедки? Ночью крику было много, а толку мало. Пусть при народе рассказывают.

— Верно! — загудели сзади. — При всех давай! Про князей! Ночью про попа орали чего-то — про попа хотим!

— Про молнию! — пискнули с крыши.

Бурилом набрал воздуху на хороший рык, подержал его в груди, оглядел осаду от крыши до мостков — и выпустил впустую.

— А, — сказал он и махнул лапой. — Делайте что хотите. Совет после…

Что тут началось, я и описывать не возьмусь. Детвора посыпалась с крыши горохом, от мостков уже катили бочку, волокли брёвна под сидение, бабы рассаживались чинно, как в церкви. Посреди всего этого Гнус взбирался на бочку с видом человека, который ждал этого часа всю жизнь.

Я тоже шагнул было к бочке. Меня поймали за рукав.

— Голова. — Гнус поглядел на меня сверху с искренней жалостью. — Ты вот чего. Иди вон в тенёчек, посиди. Ты ведь как расскажешь? «Подошли. Стрельнули. Взяли». Тьфу. У людей праздник, а ты им опись зачтёшь.

— Он правду скажет, — поддержал Бес, устраиваясь на бревне у бочки. — А правда у него короткая. На правду народ не собирается.

— А вы, стало быть, врать будете?

— Мы будем сказывать, — с достоинством ответил Гнус. — Это другое.

И меня отправили в тенёк, к Корчу. Старик сидел на чурбаке, сложив руки на посохе, и по его лицу было не понять, осуждает он всё это или устраивается поудобнее. Карасик, Сорока и остальные хлопнулись на землю в самый первый ряд.

— Ну! — Гнус оглядел толпу с бочки, выждал, покуда стихнет, и начал нараспев, по-сказочному: — Стало быть, пошли мы вверх по весенней воде. Сто восемь душ, три лодьи да гром в рогожах. А навстречу нам — застава Глебова, первая. И выплывает из-за мыса струг, а на носу стоит десятник Осмол. Пузо — во. Панцирь чешуйчатый, рожа наглая, что твой налим. И орёт нам Осмол через воду: а ну, голодранцы, готовь мыто, да поживее, покуда я добрый!

— А вы? — не выдержали с передних брёвен.

— А мы люди вежливые. — Гнус развёл руками. — Мы ему вежливо и ответили. Из носового.

Толпа грохнула. Гнус переждал и поднял палец.

— Первое ядро, врать не буду, мимо ушло. Поздоровалось только. А второе — в самую скулу струга. Я такого и не видал, братцы: был струг — и нет струга, одни щепки летят да Осмолово пузо в небе кувыркается…

— Пузо потом из воды выловили, — вставил Бес. — Вместе с Осмолом.

— Живого! — подхватил Гнус. — И вот тут Голова наш учудил первое чудо. Мы-то думали — повесит. А он что сделал? Раздел всю заставу до исподнего, разул до босых пят и погнал пешочком. Вдоль бережка. Через те самые деревни, какие они грабили. Идёт, стало быть, грозный Осмол босичком, рубашонка на ветру, а из каждого двора на него бабы глядят. И собаки. И ребятня свистит.

— Так им! — рявкнули из задних рядов. — А заставу, заставу-то⁈

— Спалили, — сказал Рыжий.

От его слова по толпе прошёл такой вздох, какого Гнус не добился всем рассказом. Рыжему верили сразу и во всём.

— Спалили, — подтвердил Гнус и тут же понёсся дальше: — А на второй заставе, братцы, мы и воевать не стали. Там до нас навоевали. Подходим, слышим — за поворотом ор стоит, как на торгу в недород. Выгребаем. Мать честная: застава стоит, а вокруг неё мужиков сотня, с кольями, с баграми, и все орут. Осада у них! Вторые сутки, слышь, осаждают. А со стены им десятник Хомут отвечает, тощий такой, голосок визгливый. И знаете, чего не поделили? Стражник у них там был, Шилом звать. Так этот Шило у мужика Фильки плот угнал, у Куприяна баню спалил да у бабки козу свёл!

— Это ж талант надо, — крякнул кто-то из мужиков.

— Талант! — согласился Гнус. — Ну, Голова наш поглядел на это вече, да и говорит Хомуту: открывай, мил человек, ворота, складай железо. А Хомут со стены визжит: не открою! Меня мужики на вилы подымут, им только ворота отвори! Сидим, стало быть. И тогда Голова говорит Хвощу: а сыграй-ка им, Хвощ, чтоб открылось. Да вы рты-то откройте, люди добрые, кто на берегу!.. Это он мужикам кричит, чтоб не оглохли. Мужики рты открыли — так с открытыми ртами и простояли до вечера. ГРОХНУЛО — и ворота с петель. И выходит Хомут со своими стражниками, смирные, как овечки стриженые.

— А Шило? Шило-то куда⁈

— А вот тут, братцы, слушайте, какой у нас Кормчий судья. — Гнус понизил голос и перегнулся с бочки. — Мужики-то Шило разорвать хотели, уже и рукава закатали. А Голова не дал. Он Шило к отработке приговорил: Куприяну — баню новую своими руками срубить, Фильке — плот связать, бабке — на козу заработать. И мужикам строго-настрого наказал: не бить, не цукать, пущай работает. И заставу не спалил — отдал её Гудиму-плотогону, вот такому мужику, с голосом как било. Держи, говорит, Гудим, порядок, а мыта чтоб на реке больше не было вовек.

Я слушал из тенька и дивился. Врал Гнус на удивление мало. Он раскрашивал, развешивал, пускал петуха, где надо, — но нить держал честно, и Бес, сидевший при бочке суровым приставом, поправлял его за весь рассказ раза три, не больше. Зато народ радовался как дети, ей-богу.

Про куний караван Гнус рассказал коротко — ночью, мол, с бочки орал уже, повторяться не станем, — и толпа загудела было обиженно, но Гнус вскинул руки:

— Тихо! Тихо, люди! Потому что дальше, — он выдержал страшную паузу, — дальше было Устье. А под Устьем, братцы, была ночь, какой я в жизни не видал и, даст бог, больше не увижу.

И стало тихо по-настоящему.

— Глеб реку запер. Лодьи борт к борту связал, настил поверх положил — плотина, стена на воде. За стеной — его флот. На берегу — вильцы, ордой глоток, у идолов своих режут кого-то, воют, к рассвету приступ готовят. А в городе наши сидят, устьинские, и у них ни стрел, ни сил — одна ночь им осталась. И вот Голова говорит: будем плотину жечь. Куньи струги, какие побитые, смолой набьём — и в неё. Только струг, братцы, сам не поплывёт, его до самого конца вести надо, рукой. А струг-то горит… — Гнус сглотнул. — Четыре струга было. Первый Голова себе взял. Не дал никому.

Толпа повернулась ко мне. Я глядел на Гнуса и думал, что зря его не остановил на заставах.

— Второй Бес взял. Третий — Рыжий. А четвёртый, — Гнус шмыгнул носом и вдруг приосанился, — четвёртый, стало быть, я. И вот идём мы, четыре смертника на четырёх кострах, стрелы уже по бортам стучат, а я, дурак, чего делаю? Пою. Горланю на всю реку, братцы, как на свадьбе. Отчего пою — сам не знаю. Страшно было так, что-либо пой, либо помирай, ну я и выбрал.

— Хорошо пел, — сказал Рыжий.