Речной князь 7 (СИ), стр. 50
— Пряники давай, — шепнул мне Бес. — Самое время, покуда они от счастья не лопнули.
Пряники пошли с борта прямо в толпу детворы, и Дарья тут же встала над коробами суровым стражем: по одному в руки, по одному, кому сказано! Гнус с бочки проводил короба взглядом, полным невыразимой муки.
— Два короба, — вздохнул он. — А было три.
— Было два, — сказал Бес.
— Это смотря откуда считать…
Бурилом вырос рядом со мной с корчагой, — сунул её мне в руки и сказал негромко, под общий гвалт:
— Ну, Кормчий. С возвращением. — Он поглядел на толпу, на Гнуса, на скачущую детвору, и усмехнулся в бороду. — Былину вашу я до утра дослушаю, никуда она не денется. А с утра — ко мне. Разговор есть, и у тебя, гляжу, тоже. — Он кивнул на «Навь», где у мачты, прямой и неподвижный среди всей этой свистопляски, сидел старик с посохом. — Корча-то не просто так привёз.
— Не просто так.
— Вот и я о том. — Бурилом повернулся к толпе и гаркнул: — Ладно, ватага! По чарке — и спать! Утром доорёте!
Доорали, конечно, но не утром — угомонился берег только к третьим петухам. Я уходил наверх одним из последних, и уже с тропы, с полукручи, оглянулся. Внизу догорали факелы, у мостков белела «Навь».
Хлынов спал. Ну а я дома.
Проснулся я от стука топоров.
Стучали со всех сторон и стучали вразнобой, как хороший дождь по крыше. Я вышел из избы на солнце, первым делом встал и огляделся.
Хлынов строился. Три сруба, что при мне стояли без крыш, глядели теперь свежей дранкой. У крайнего мужики уже тесали лавки у входа. Дальше, за ними, поднималось ещё три на новых местах. По венцам ходили плотники с топорами.
Школьный навес оброс стеной — покуда одной, но Никодимова детвора уже сидела за ней, прячась от ветра, и бубнила хором склады. От известковой печи тянуло горьким дымком, у гончарного двора рядами сохли на досках горшки, а из-за мыловарни несло хвоей так, что щипало глаза. Город жил и рос, как опара из кадки — только отвернулся, а она уже через край.
— Что, Кормчий, любуешься? — Дубина шёл от срубов, на ходу вытирая руки о рубаху. — Есть на что. Я, покуда вы воевали, мужиков гонял.
— Крыши добрые вышли.
— Крыши — что. Ты вон туда глянь. — Он развернул меня за плечо к верхнему концу. — Видал? Пятую избу заложил и шестую размечаю. Скоро все бабы с детьми под крышами будут, вот тогда и скажешь — добро. А покуда так, покуда разбег один.
— На разбег — держи. — Я вынес ему из землянки свёрток. — Из Устья тебе инструмента всякого взял. В том числе для резьбы и тонкой работы.
Дубина развернул рогожу, и разговор у нас кончился. Он взял резец, повернул его к солнцу, попробовал жало большим пальцем, потом присел тут же на бревно и минуты две гонял инструмент в руках так и сяк, забыв про меня начисто.
— Ишь ты, — сказал он наконец. — Оттяжка-то какая… Это кто ж в Устье так тянет? Я такой оттяжки не видал. — Он поднял на меня глаза и закончил сурово: — Спасибо, Кормчий. Только ты это. Ты Микуле ихние клещи покажи сразу после меня. Ты же привез ему, я знаю. А то он из кузни выскочит и отымет, я его знаю.
Не отнял — потому что к Микуле я пошёл сам, и не с одними клещами. За мной двое гребцов несли с «Нави» первую вязанку дуг, и в кузне из-за этой вязанки сделалось не до подарков.
— Так. — Микула выдернул из вязанки дугу, оглядел вдоль, постучал ногтем, послушал звон. — Так-так. Ковка чужая, грубая… но ровная, врать не стану. Полос сколько привёз?
— Тридцать пока. Остальное довезут к сроку, уговор на сотню с гаком.
— С гаком, — проворчал Микула и выдернул вторую дугу. — Гак ихний я ещё погляжу, какой выйдет… А отпускать их, стало быть, мне. — Он покосился на меня. — Красиво удумал, Ярик, чтобы секрет не выдать. Они там хоть лопни — без отпуска ихнее стекло стеклом и останется.
— На то и расчёт, Микула.
— На то и расчёт, — повторил он, и в бороде у него зашевелилась усмешка. — Хитёр. Ох, хитёр… Ладно, сегодня начнём помалу, чтобы руку набить, да собирать будем стрелялки ваши. А это у тебя что?
— А это тебе. — Я положил на верстак инструмент. Тут и клещи были, и пробойники, и кой-чего другого набрал.
Микула вытер руки, взял, щёлкнул губками, поглядел на шарнир — и замолчал так же, как Дубина. Потом ушёл с ними к окну, к свету, и оттуда донеслось:
— Перекусы под разный пруток… губа фигурная… Это ж кто такой догадливый у них там?.. — Он обернулся. — Кормчий. А такого мастера в Устье живьём видал?
— Домаш зовут. Старшой кузнечного ряда.
— Домаш. — Микула попробовал имя на зуб, как монету. — Будешь в Устье — поклонись. Скажи: Микула из Хлынова кланяется за клещи. Молодец, мастер.
У Пахома вышло не так степенно. Пахом заморскую поливу сперва не признал — вертел черепок с жёлтым блеском так и сяк, нюхал зачем-то, — потом признал и обиделся.
— Это чем же они льют, нехристи? — вопросил он. — Это ж не полива, это стекло цветное! Это как? Онисим! Онисим, иди сюда, старый, глянь, чего привезли! Мы с тобой горшки обжигаем, а люди вон чего творят!
Онисим пришаркал, глянул, пожевал губами.
— Жар нужен другой, — сказал он. — Наш жар жидкий. Тут печь иная, с поддувом…
— Сам знаю, что с поддувом! Ты мне скажи, чего они в песок сыплют!
И они сразу заспорили, забыв про меня, а внук Первуша уже тащил им черепки для проб. Я тихо ушёл с гончарного двора, унося спину от Пахомова крика: «Не тронь! По науке надо, по на-у-ке!» Полива легла в добрую землю.
Никодиму я отдал пергамент без свидетелей, в школе, когда детвора высыпала на волю. Он развернул вощёную кожу, увидел стопу — и руки у него сделались осторожные, как у бабки над младенцем. Он взял верхний лист, поглядел на свет, провёл пальцем по кромке.
— Телячий, — сказал он тихо. — Выделка добрая… Кормчий, ты знаешь, сколько это стоит?
— Знаю. Я платил.
— Я не про серебро. — Никодим сложил лист обратно, разгладил ладонью. — Книга Хлынова у меня нынче на бересте писана да на дощечках. Береста — она что: намокла, потёрлась — и нет её. А это… — он прижал стопу ладонью, — это на сто лет. Ты мне нынче сто лет привёз, вот что ты привёз. — И прибавил, сощурясь: — Опасный ты человек, я тебе это уже говорил.
— Говорил.
— И ещё скажу, чую.
Бабью долю я до баб сам не понёс — не моя наука. Ткань, ленты и платки принял Дарьин двор. Дарья развернула на столе отрез, поглядела на свет, пощупала кромку и постановила:
— Делить буду сама. По дворам, по ртам и по совести. — Она свернула отрез и только тут поглядела на меня. — Ишь чего удумал. Ленты им. Довоевался, стало быть, до лент. — Это она так хвалила.
Зое я отдал её свёрток во дворе. Просто вложил в руки. Она развернула на ходу. В свёртке лежало бронзовое зеркальце, с ладонь размером, устьинской работы. Я услышал, как за спиной у меня стало тихо и обернулся. Зоя стояла посреди двора и глядела на меня, и держала его обеими руками.
— Это ж… — она поискала слово, — это ж просто так? Не для дела?
— Просто так.
Она вспыхнула, спрятала зеркальце под передник, тут же достала обратно, глянула в него одним глазом — и засмеялась. Ну а я пошёл наверх, к землянке Атамана, унося этот смех с собой.
У атаманской избы на завалинке уже сидел Корч. Рядом с ним сидел Бурилом. Оба молчали с таким видом, будто до меня успели переговорить обо всём на свете и остались друг другом довольны.
— Выспался? — спросил Бурилом. — Ну, здравствуй при свете-то. Ночью не разглядел толком. — Он оглядел меня, как Корч на отмели, с головы до ног. — Рожа у тебя довольная, как у котяры… Ладно. Зови своих. Микулу с Дубиной я уже послал звать. Сядем — поговорим, что ты нам за узлы навязал и как их вязать дальше.
— Зову, атаман.
Совет собирался у землянки, а я задержался и ещё раз поглядел сверху на Хлынов — на дранку крыш, на дымы, на мостки, где у «Нави» уже суетилась Карасикова артель, таская к сходням свои короба с мылом. Эти в Устье собрались сегодня, сейчас, и попробуй им объясни.
