Речной князь 7 (СИ), стр. 5
Вот тут старик слух вертеть перестал.
Потому что была у него своя проверка, надёжней всех рыбацких языков. Вепрь. Сосед через Твердцу, порубежный князь. Всю жизнь они с ним бок о бок: грызлись за покосы, судились за броды, а как из-за реки лезло лихо — вставали рядом, потому что иначе на меже не живут. И вот уж который день Вепрева сторона молчала. Гостомысл послал дозор посмотреть засеки. Дозор вернулся серый и доложил, что застава пуста. Не побита — ПУСТА. Ни людей, ни лодей, очаги холодные, добро вывезено. Значит, сотня ушла — вся, с князем, — ушла воевать и не вернулась.
Стало быть, слухи не врали. Там, внизу, легли и Глебовы, и Вепревы. Тот, с громом, съел двух князей разом — и сидит теперь на реке, ниже по течению, во всей силе.
— … батюшка воевода! Гостомысл Твердятич!
Он обернулся. Снизу, от городца, рысил Нечай — меньшой из дружинных, весёлый балаболка, каких на заставе держат для духу.
— Батюшка, там это… старшой твой приехал! Милонег Гостомыслич! С мельницы средний тоже! Тебя во дворе дожидают!
Ну ещё бы не дожидали.
Гостомысл тронул коня вниз, к городцу, и по дороге позволил себе подумать о сыновьях.
Сыновей у него было трое.
Старший, Милонег, сидел на вотчине, что Гостомысл ему отписал, когда делил нажитое. Крепкий был парень когда-то, на меже стоял неплохо. Осел. За спокойные годы оброс двором, мёдами, брюхом и бабьей роднёй. Топор его, сколько старик знал, висел в клети под шубами.
Средний, Житобуд, взял мельницу с угодьями. Торговался, молол, богател, судился с помольцами, и в глазах его старик давно уже видал одну только цену всякой вещи. Третий, Твердило, — этого он отдал в люди. Серебром снарядил и свёл в гридь к самому Изяславу на волока. Ходил слух — служит справно, в десятниках. Этот был из троих самый воинский… из троих.
Из четверых — второй по силе.
Про четвёртого в доме Гостомысла не говорили. Ни он не говорил, ни челядь при нём не смела, а сыновья и подавно. Был четвёртый — и нет четвёртого. Куда съехал, где носит — старик не спрашивал ни одного проезжего ни разу.
А слушал — каждого.
Мать бы их помирила, но умерла, когда четвёртому было семь, — с тех пор в доме говорил только он, Гостомысл, а он говорить не умел. Умел служить. Вот и выслужил: три сына при добре — и тишина в доме, вот такая же, как эта весна.
У ворот городца он спешился, кинул повод Нечаю. Со двора уже шли навстречу оба — Милонег, грузный, в наспех надетой брони, что сходилась на нём с горем пополам, и Житобуд, сухой, в кольчужке доброй, но сидевшей на нём, как хомут на козе.
— Батюшка! — Милонег дышал, как после подъёма в гору. — Слыхал⁈ С нижней заставы прибегали — по Молгве флот идёт! Чёрный! Тот самый, батюшка, — с громом который! Вверх идёт, к нам!
— К нам ли, к Изяславу — то неведомо, — быстро сказал Житобуд. — Может, мимо пройдёт. Может, ему волока надобны, а не мы. Нам бы, батюшка, покуда добро в лес свезти, я телеги уже велел…
Гостомысл поглядел на них и сказал то, что говорил на этой меже всякой беде:
— Добро твоё лес не спасёт, коли межу не удержим. Ступайте оба к заставе. Брони подтяните.
И пошёл к вышке — слушать реку.
Гонец пришёл на другой день, к полудню, — и пришёл так, что старик всё понял раньше слов.
Конь встал у ворот весь в мыле, а Сбыслав с нижней заставы — мужик тёртый, двадцать вёсен на меже — сполз с седла и не сразу распрямился. Гнал, стало быть, от самой Молгвы без роздыху.
— Воевода… — Он вытер рот тылом ладони. — Вошли в Твердцу. Поутру вошли.
— Сколько?
— Корабль о двух мачтах, косые паруса — сроду таких не видал, против ветра идёт, как посуху. За ним лодьи с воинством. На лодьях гриди десятков семь, може восемь, окромя гребли. — Сбыслав перевёл дух. — А на Молгве, у самого устья, остался ихний большой, о двух горбах. Встал на плёсе и стоит. Это он, воевода. Тот, что громом бьёт. Горбы рогожей укрыты, а под рогожей…
— Видал я под рогожей. — Гостомысл не видал, но перебил, ведь у страха глаза велики, а ему сейчас нужны были не Сбыславовы страхи. — Идут ходко?
— К вечеру у среднего брода будут. Ране не поспеют — Твердца играет ещё.
К вечеру. Полдня сроку.
— Ступай поешь. Конь загнан — возьмёшь свежего.
Двор уже гудел. Весть влетела в городец раньше гонца — вести всегда так, — и по дворам голосили бабы, гремело железо, ревела скотина, которую вьючили. А через двор, оскальзываясь на грязи, к нему уже бежал сам хозяин.
Князь Борислав Судиславич. Пятый десяток, жидкая бородёнка, глаза навыкате. Его отец, старый Судислав, был воин — это при нём Гостомысл встал на межу. Сын пошёл не в отца. Всю жизнь просидел за стариковой засекой, как за печкой, собирал медовую дань, судил смердов — и искренне полагал, что это и есть княжение.
— Воевода!.. — Голос у князя был уже сорванный. — Гостомысл Твердятич, отец родной!.. Идут⁈ Ко мне идут⁈
— К вечеру у среднего брода будут.
— Ох ты ж… ох ты ж Господи… — Князь вцепился себе в бородёнку. — Это ж он, тот самый! Глеба съел! Вепря съел! Вепря, воевода, — со всей сотней! А у нас что⁈ У нас полсотни всего!.. Надо бежать. В леса надо, воевода, к Изяславу надо гонца, пусть заступится, он большой, у него пять сотен!..
— Изяслав за тебя не заступится, князь. — Гостомысл сказал это сухо. — Изяслав будет глядеть с волоков, чем у нас кончится. Как всегда глядел.
— Тогда… тогда дань! Дань собрать! Меха, мёд, серебришко какое есть!.. Повинимся, поклонимся, он же пограбит да уйдёт, им же грабёж надобен, разбойники же!..
Старик слушал, и внутри у него было пусто, как перед всякой сечей. Князь был не трус даже — просто никто. Годы за чужой спиной делают из человека вот такое. Ну да не ему это судить. Ему это беречь.
Служба такая.
— Дань собери, — сказал он. — Пригодится, каков бы разговор ни вышел. Сам с семьёй и добром — в лес, на дальние починки, дорогу знаешь. А к броду выйду я.
— Ты?.. — Князь моргнул. — С дружиной? Воевать⁈
— Встречать. — Гостомысл поглядел поверх его головы, на засеку, на серое небо над Твердцой. — Воевать с громом — людей даром класть. А пустить на землю молча — не по службе. Выйду, встану, спрошу, чего ему надобно. Дальше — как Бог даст.
— Так он же… воевода, он же тебя!.. Первого же!..
— Стало быть, первого.
Он сказал это так, как говорил «стало быть, дождь» — и пошёл распоряжаться, оставив князя посреди двора с открытым ртом.
Распорядился он быстро, потому что всё давно уже было продумано.
— Дружине — к среднему броду. При бронях, при копьях. — Десятники стояли перед ним полукругом, слушали. — Луков не доставать, стрелы в тулах. Мы встречать выходим, не воевать. Уразумели?
— А коли они первые почнут? — спросил Осока, старший десятник.
— Тогда и узнаешь. Ступайте.
Обоз он отдал Сбыславу — тот всё одно остался без коня:
— Баб, ребятню, скотину — в лес, на дальние починки. Идёшь старшим. Ворочаться не спеши: покуда сам не пришлю — сиди.
— А ты, воевода?
— А я тут. Ступай.
На засеке оставил пятерых, старшим — Первушу на вышке, и Первуше вбил отдельно:
— Глядеть будешь не за Твердцой. За Молгвой гляди, на плёс, где ихний большой встал. Двинется большой с места — жги смолу, не жди.
— Так вильцы ж, батюшка, с той стороны завсегда…
— Были времена — вильцы. Нынче беда до вильцев с воды придёт. Гляди, куда велено.
А сыновей он нашёл у конюшни.
Оба навьючивали коней и по вьюкам этим всё было видать. Не к броду с дружиной они собрались. К броду с ларцами не ездят.
— Куда?
Сыновья обернулись. Старший побагровел, средний — тот глаз не отвёл, средний считать умел:
— Батюшка, рассуди сам, что мы у того брода?.. Полсотни против грома — это ж смерть, а у меня мельница, помольцы, у Милонега двор полон, детишки… Мы ж не гридь тебе, мы своё хозяйство…
— Своё хозяйство, — повторил Гостомысл.
И больше ничего не сказал. Поглядел на одного и на другого, повернулся, и пошёл к своему коню.
