Речной князь 7 (СИ), стр. 48
Вот эту задачку я и катал в голове который день. Были у меня мыслишки как такое провернуть, но без разведки соваться смысла нет.
Вторая вещь, о которой я просто вспоминал, лежала ближе, в дне пути за кормой, на высоком берегу. С ней как раз было покончено, оттого и думалось о ней легко. Я имею ввиду Яр и оставленную там гридь под ротой.
Третьяк ждал нас у мостков, и видно было, что дозорный его углядел наши паруса загодя. Стоял он так же прямо, по-строевому, седая борода, рубец через бровь. Только за его спиной всё было уже не то. Тын подлатали свежим лесом, вышку подняли заново — а над воротами, на древке мотался чёрный флаг. Сшитый из чего нашлось, кривоватый, но чёрный. Третьяк проследил мой взгляд, и ни он, ни я ничего не сказали — а оба всё поняли. Так и договорились.
— Роту держали, — сказал он вместо здравствуйте. — Глебовых не было ни одного. Думаю, и не будет уже. Ихние, кто уцелел, нынче по лесам сидят и в сторону реки не глядят. А вот снизу, Кормчий, двое приходили. Купцами сказались, товар показали — соль да горшки. Пропустил. А вслед поглядел и призадумался. Гребут вразнобой, посудину держат криво. Купцы, которые всю жизнь на воде, так не гребут.
— Куда пошли?
— Вверх пошли. А через день скатились обратно, и уже не приставали — мимо прошли, ходко так. Рожи я запомнил. Понадобится — узнаю.
Снизу. Купцами сказались, а грести не умеют. Выходит, что разведка.
Слово своё я исполнил там же, у мостков. Объявил — кто хочет в мою гридь — шаг вперёд. Шагнуло больше половины, и всё молодые. Первым вышел Пятой — тот самый чернявый, злой, что тогда целовал крест последним и долго тёр губы рукавом. Я ему это припомнил вслух: мол, не ты ли у нас крестом брезговал? Он поглядел на меня исподлобья, набычился, но глаз не отвёл.
— Брезговал, — сказал он. — Потому что клялся человеку которого не знал. А ты слово сдержал. Глеба разбил, реку под руку взял. Стало быть, и моему слову при тебе цена будет. Бери, не пожалеешь.
Сходили в тот же день и наверх, на Кунью речку, благо подниматься туда всего ничего. Городок встретил нас воем. С берега увидали чёрные плащи на палубе и решили, что идём жечь. Бабы метались по дворам, тащили детей в погреба, кто-то гнал корову в лес. На пустой пристани остался один дед с багром — стоял, выставив своё оружие перед собой, и тряс бородой, готовый оборонять городок от всего моего войска. Такого деда грех было не уважить, потому я сошёл первым.
Жечь мы никого не стали, разумеется. Вдове Судислава я оставил двор и прокорм — воевать с бабой, у которой мужа уже взяла река, чести нет никакой. Доглядом посадил третьяковских ветеранов, тех, кто захотел на земле остаться. Старшим над ними встал однорукий Сувор. Тихий мужик, въедливый, из тех, что в каждую щель заглянет и всякую недостачу носом выроет. Свои своего примут легче, чем чужака с реки, — а мне там верный глаз нужен.
Перед самым отходом Гнус отпросился поглядеть на южан в подвале — его с того боя разбирало любопытство, что же за люди такие, которых картечь не доучила. Вылез он оттуда задумчивый и долго скрёб в затылке.
— Сидят, — доложил он наконец. — Отъелись на казённой каше, гладкие сделались — что твои коты у богатой вдовы. Я вошёл, так они мне хором кланяться стали, всем подвалом. А старшой ихний, представляешь, по-нашему насобачился! Говорит: передай, мол, начальнику — мы люди честные, воевать умеем, кормят тут сытно, обиды не терпим. Одна, говорит, беда: скучно. Зернь просил. Кости игральные.
— А ты что?
— А я что. Я говорю: начальник придёт — всё решит, он у нас страсть какой решительный. — Гнус покосился на меня и подъехал ближе. — Слышь, Кормчий. А ведь полтора десятка сабель у нас даром кашу едят. Сабли справные. Может, их того… к делу приставить?
— К какому делу, Гнус? В гридь их не возьмёшь — они роты не давали и не дадут, они за серебро служат. А наёмный человек хорош, покуда серебро твоё, и чужое не звенит громче.
— Так и я ж не в гридь. Я по-купечески думаю, что добро лежит — стало быть, добро киснет…
— Пусть пока киснет, — сказал я. — Вернёмся с Хлынова — погляжу, чего их сабли стоят и почём их верность. А покуда пусть Третьяка стерегут от скуки.
Так что за кормой у меня теперь лежала не застава, а узел: Яр с гридью под чёрным флагом, волок с доглядом, Кунья речка под рукой. Река прирастала, и прирастала уже сама, как наледь на борту, — только поспевай оббивать да проверять, чтобы не намерзало криво. С этой мыслью жить было можно. С Глоткой — сложнее, но и её время придёт.
C большой воды мы свернули в своё русло под вечер, и до Прорвы оставалось ещё грести да грести. Рукав принял нас тишиной, берега сошлись ближе. Лесные вытащили из-под банок свои котомки, приготовили мешки со своей долей добычи, и теперь сидели с ними в обнимку. Кряж разглядывал берега так, будто проверял, всё ли цело стояло без него.
Вдруг с поворота у горелой сосны свистнуло: два коротких, один длинный.
Я поглядел на берег. Ивняк стоял густой — хоть глаза сломай. И только когда свист повторился, из этого пустого ивняка поднялись трое. Среди них я узнал Сороку. Умеют, лешие.
Только умение умением, а место было не то. Лесные дозоры, насколько я помню, сидели у самой Прорвы. Досюда от их кручи — полдня ходу.
— Суши вёсла.
«Навь» покатилась тише. Сорока уже прыгнул в долблёнку, спрятанную тут же в осоке, а с борта его углядели:
— Сорока! Малой!
— Дядька Кряж! — Сорока чуть не перевернулся вместе с долблёнкой. — Живые! Все живые, я считал! А у нас Марфа двойню родила! А Жила на кабанов с рогатиной ходил, они ему огород перепахали, так он их гонять, а они его! До сих пор хромает!
— Кто, кабан?
— Жила!
Лесные заржали всем десятком. Долблёнка стукнулась о борт, Сорока перевалился к нам, и его затискали. Мужики с луками остались на берегу — стояли, улыбались в бороды, махали своим.
Я дал им поорать, а потом поймал Сороку за плечо.
— Малой. Вы отсюда с каких пор дозор держите?
Сорока разом сдулся.
— Пару дён, — сказал он, пряча глаза. — Дед велел посты выдвинуть. Тут мы, да на Горбатом песке ещё, да у сухой протоки.
— Отчего велел?
— Не велено сказывать. Дед сам скажет, он встретит… — Сорока помялся и поглядел на меня несчастными глазами. — Дядька Кормчий, ты только деду не говори, что я место наше показал. Мы ж таиться должны были и глядеть. А я как Кряжа увидал — ноги сами встали…
— Не скажу. Садись вон к Кряжу, рассказывай про кабанов.
Он ускакал на банки, и там снова загалдело, а я повёл «Навь» дальше и думал уже не о доме. Корч выдвинул посты на полдня от деревни. Старик, который три поколения прятал род так, что о нём на реке не знала ни одна живая душа, теперь рассадил лучников по дальним кустам. Таких перемен от хорошей жизни не делают.
До Прорвы догребали в сумерках. Гул её поднялся из-за поворота раньше самой воды, и молодые завертели головами, а когда открылись воронки и белая грива посреди русла, на банках стало тихо.
— Не пялься на середину, — буркнул Брага. — Середина для покойников. Наша дорога вдоль бережка идёт, смирная.
— Дык темнеет, дядька Брага…
— Ему, — Брага кивнул на корму, — темней воды не бывает. Сиди да греби помалу.
Я вёл лодью по смирной полосе под самым берегом. Дно шло под ладонью знакомое, как собственный двор. За Прорвой река отпустила, раздалась, и по левому борту поднялась круча.
Наверху горели огни.
Деревня высыпала на кручу вся. Отсюда они провожали Кряжев десяток в поход, отсюда теперь глядели, считали головы на борту, и бабий голос наверху первым сорвался на крик:
— Живы-ы-ы! Все десятеро, бабоньки!
И круча взвыла. Пока «Навь» подходила к отмели, вниз по тропе уже сыпался народ, и первым спускался Корч.
Он дошёл до кромки раньше всех и считал своих, да наших, пока мы подваливали.
Дальше началось такое, что хоть вёсла суши надолго. Кряжа сняли с борта и понесли — он отбивался и требовал поставить его наземь, потому что он при оружии и при чести. Хромой Жила обнимался со всеми подряд и каждому пересказывал про кабанов, и с каждым разом кабанов становилось больше. Наши тоже сошли, и лесные тискали их без разбору — за то, что вернули своих живыми.
