Речной князь 7 (СИ), стр. 32
— Гордята, охолонь. — Я прошёл к лавке и сел на своё место, против сонного. — И посчитай, раз уж заговорили. Кому я то серебро отдал? Черни? Нет. Я его отдал в посад и в порт. Посад отстроится — с него тебе подать. Порт встал — через него твой же товар пойдёт. Я твой город тебе же отстроил, на чужое серебро, — а ты кричишь, будто я у тебя его из скрыни взял… Через год эта чернь тебе мой сундук вдвое вернёт торгом. И спасибо ведь не скажешь. Я тебя уже знаю.
— Спаси-ибо!.. — Гордята аж привстал. — Он ещё и спасиба ждёт! Да не в серебре дело, пойми ты, голова дубовая… не про то я!.. Порядок в дело! Всю жизнь всякое даяние городу — через братчину шло! Народ должен знать, от кого кормится!
— Вот и узнал.
Гордята поперхнулся. Румяный поспешил влезть в щель:
— Ты, гость дорогой, старика пойми, не серчай… Оно ж с непривычки. У нас ведь как заведено: всякое дело — чинно, через горницу, миром… А ты — раз, и на площади. Народ-то тебя теперь как… кхм… — он замялся, подбирая, — уж больно любит.
— Тем и хорош. — Я налил себе мёду из братины, не дожидаясь. — Любимому воеводе город помогает весело. Нелюбимому — со слезой и недоимкой. Тебе какой народ милей, боярин, — весёлый или который со слезой?
Румяный крякнул и заулыбался уже честно — против воли.
— Погодите, — тихо сказал сонный, не поворачивая головы, и перепалка кончилась.
Веки его поднялись. Глаза под ними стояли ясные, старые — и глядели на меня с любопытством, как глядят на зверя, которого думали купить щенком, а он за месяц перерос конуру.
— Будет вам серебро считать, — сказал сонный. — Отдал и отдал, его серебро… Мне тоже не по нраву, но и не сделаешь уже ничего. Он ведь не про серебро пришёл. Так, Кормчий? Ну. Говори, с чем пожаловал.
— Скажу. — Я поставил кружку. — Через пол месяца в Устье соберётся сход. Вся река. Города, погосты, торговые концы — все, кто на воде вес имеет. Рядить общий ряд будем: мыты, пути, разбой, меры да весы. Чтоб купец от верховий до низовий шёл по одному уговору, а не гадал у каждого плёса, кто там сидит и почём пустит… Верх я оповестил сам, покуда ходил, — верх нынче замирён весь, к слову, торгуйте вольно. А вниз по Молгве до глотки народ предупредить — ваша работа. Кого звать — сами знаете лучше меня, вы с ними торгуете.
Вот теперь тишина легла другая. Гордята сперва просто хлопал глазами — а потом до него дошло, и его подбросило:
— Он нам… Нет, вы слыхали⁈ Он нам ещё и указывает! В нашей горнице! Гонцов ему снаряжай, грамоты пиши!.. Да ты кто таков, чтоб братчине уроки давать⁈ Мы тебе не писцы твои, не…
— Дурень ты, Гордята, — сказал сонный.
Сказал без злости, устало. Похоже, что не впервые. И Гордята заглох.
— Ты не ори, а прикинь в голове выгоду. — Сонный поднял руку и стал загибать пальцы. — Сход — у нас будет. Стало быть, вся река — к нам пойдет. Всякий уговор на реке будет нашей грамотой писан и нашей печатью давлен. Кто реку созвал — к тому она и съехалась, а созвала её — братчина, коли гонцы наши… — Пальцы сжались в кулак. — Он тебе, дурню, стол головной на всю реку в руки суёт. А ты орёшь, что тебе тяжело нести.
Гордята сидел с открытым ртом. До старика потихоньку доходило.
И тут заговорил молчун.
— А скажи, воевода…
Голос у него был тихий и какой-то пустой. Румяный поперхнулся мёдом, а Гордятина шея хрустнула, так резко он повернул голову. За всё время, что я знал этих людей, человек у свечи сказал одну-единственную фразу. Про Глеба спросил тогда — что с князем будет.
Теперь он говорил второй раз в жизни.
— Сход — дело доброе, кто спорит… Только сочтём и другое, раз пошёл счёт. За короткое время пол реки уже под твоей рукой. Крутец со всей Глебовой землёй. Верх весь, слышим, замирён — до последнего плёса. Устье наше — грамотой да уговором, а всё ж под рукой… — Он повернул голову. Щека ушла в тень, глаз вышел на свет. — И вот ты зовёшь всю реку за один стол. Да только из-за такого стола испокон века выходит один хозяин. Кто зовёт — тот во главе и сидит… Нынче сход, старики. А к жатве — не княжение ли?
В горнице стало слышно, как сопит Путята.
Он не обвинял — в том и штука. Молчун просто рассуждал, очень умело выворачивая, поэтому каждое его слово казалось правдой, к которой не придерёшься. Я это на ус намотал и запомнил.
— Может, и княжение, — сказал я, глядя в тот глаз, что был на свету. — Тебя это пугает? Напрасно… Я вам не новую голову ставлю — я этот стол делаю головным на всей реке. Из-под ножей я вас вытаскивал не затем, чтоб забрать ваш город. А затем, чтоб через него потекло серебро со всех плёсов.
— Ну, и зачем ты решил наше серебро считать? — молчун чуть улыбнулся.— Затем, что вы мне будете строить лодьи, давать припас и помогать всей реке. Я не бессеребренник. Потому мне богатое Устье выгоднее, чем сгоревшее.
Я внимательно осмотрел стариков.
— Кто зовёт — тот во главе сидит, твоя правда. Только сидит он в вашем доме. Сход будет здесь… А коли Устью речная корона не по размеру — скажите сейчас, при всех. Скажете — соберу реку в Крутце. Она и в Крутец съедется, ей без разницы. Только тогда и мыт мимо вас пойдёт.
Молчун глядел на меня. Я — на него. Свеча трещала.
— Быть сходу, — сказал сонный.
Как гирю на весы положил: решено, кончен торг. Румяный шумно выдохнул и расцвёл, Гордята засопел уже по-хозяйски — постои, надо думать, считал, корма да что почём с приезжих. Путята у двери усмехнулся в бороду.
А молчун отвернулся к свече. И молчал до конца.
Только с порога я оглянулся и перехватил его задумчивый взгляд.
От братчины я отпустил своих домой.
— Идите к Третьяку, — сказал я Бесу с Рыжим на тёмной улице. — Я пройдусь. Подумать надо.
Бес поглядел на меня, на пустую улицу, опять на меня — телохранитель в нём поборолся с понятливым человеком, и понятливый победил. Ушли.
А я пошёл по Устью, куда ноги несли, и думал про пушки.
Задача стояла простая и погано нерешаемая. В Хлынове Микула и мужики делают мне пушки, а ставить их некуда. «Разящий» взял две. Может и больше, но тогда их придётся ставить уже на борта, а это значит что одновременно могут работать только три орудия. Учитывая количество пушек — это непозволительная роскошь.
Второго учана у нас нет и брать его пока неоткуда. Лодьи?.. Я перебирал в голове трофейный флот, борт за бортом. Глебова ходкая — узкая, верткая, отдача её положит на бок с первого выстрела. Вепрева большая — широка, да беспалубна: некуда ставить, а городить помост — задирать вес наверх, перевернёт на развороте… Струги, ушкуи — про них и думать смешно.
Устье жило свою суетливую жизнь. Стучали топоры на посаде, скрипели подводы с лесом, от рядов тянуло свежим хлебом. Народ меня узнавал. Мужики ломали шапки и уступали дорогу шире, чем надо. Бабы кланялись и подбирали детей ближе к подолу. Один дед у весовой избы застыл с поклоном так глубоко, что я успел пройти, а он всё стоял.
Боятся и слишком уважают. Вроде и правильно это, а всё ж таки идёшь по городу, который сам спас, — как по чужой палубе.
— Дяденька воевода… А правда, что ты гром в мешке носишь?
Я оглянулся.
Их было трое и прятались они за бочками у мыльни, откуда удобно смотреть и удобно удирать. Двое сразу присели, а третий остался стоять. Лет восьми мальчишка, белобрысый, уши торчком, на скуле ссадина, взгляд прямой. Из тех, кого вперёд посылают на спор.
— Врут, — сказал я. — Не в мешке. В бочонках.
Белобрысый обмер.
— А… а покажешь?
— Нельзя. Гром — он спит днём. Разбудишь — весь город заикаться будет.
За бочками зашуршало и прыснуло. Белобрысый поглядел на меня с недоверием, потом с восторгом.
— А я говорил! — заорал он своим. — Я ж говорил — он не кусается!.. Дяденька, а правда, что ты сома съел? Который с колокольню?
— Не всего. Половину. Вторую Бес доел — знаешь Беса? Вот. У него и спроси.
И всё. Пропал я.
Их стало пятеро, потом восемь, потом я сбился со счёта. Они выкатывались из проулков, как горох из мешка. Шли за мной, и рядом, и впереди спиной вперёд, и каждый орал своё: а гром — он живой?, а «Навь» — она сама плывёт, без вёсел, мамка сказывала?, а вильцы — они с хвостами?, а покажи саблю!, дурак, это не сабля, это топор, сам ты дурак!.. Взрослые по сторонам столбенели. Баба с коромыслом встала посреди улицы, как вкопанная, и вода у неё лилась через край вёдер. Двое плотников на срубе бросили тесать и глядели сверху, разинув рты, потому что страшный воевода, гроза реки, шёл по городу, облепленный детворой, как медведь пчёлами.
