Речной князь 7 (СИ), стр. 29

А Сыч уже ревел следом, вдогон, щит вперёд, топор заносит в отмашку. Решил подранка добить сразу, пока не очухался. И вот тут дыхание его кончилось.

Сип сорвался, вал просел, отмашка пошла на палец ниже и на вздох позже, чем надо.

Тогда он перестал пятиться и шагнул внутрь замаха. В самую тесноту, в свою воду, где нож и сцепка. Тут живут те, кто вырос в свалке. Принял топорище на топорище, с хрустом, и с разворота, всем телом, влепил Сычу окованный край щита под бороду.

Хрястнуло.

Сыч осел как куль. Щит его отъехал, и Бес ударом ноги вышиб у него топор. Он отлетел к краю круга, в траву.

Тишина рухнула на берег.

Сыч сидел на топтаной траве, мотал головой, и борода его набухала красным. Он поднял лицо. Поглядел снизу — и в глазах его, мутных, Бес увидел страх.

— Погодь… — просипел Сыч. — Погодь, малец… Я ж… служба… велено же было…

— И тебя рыбам, — сказал Бес.

И опустил топор.

Тишина стояла долго.

Слышно было, как у коновязей переступают кони. Как с рассечённого плеча капает в траву.

Бес вытер лезвие о траву и выпрямился. На него глядел весь берег. Сотни глаз по кругу, ряды за рядами, — и не было больше в этих глазах ни цепника, ни щенка. Так глядят на человека, который сделал дело, которое не отменишь и назад не возьмёшь.

Слыхал, Стёпка?

Внутри было тихо, и вот это было чудно. Он ведь думал про этот час — ночами думал, на вёслах думал, — и всё гадал, как оно будет. Полыхнёт? Отпустит? Запоёт душа? А оно вышло — никак. Тихо стало да и всё. Камень его никуда не делся. Лежал, где лежал все эти годы. Только давить теперь перестал. Словно валун на берегу. Река его годами катит, бьёт о дно, ворочает, а потом докатит до места — и всё. Был камень бременем, а стал памятью.

Бес поднял голову.

Князь стоял у поваленного кресла и глядел на мёртвого сотника. Поднять кресло было некому, да князь, похоже, и забыл про него. Лицо у Изяслава было пустое. Всё, что можно потерять за один день, этот человек уже потерял, и Сыч сверху ничего не добавил.

— Суд был Божий, — глухо сказал князь. — При всех. Бог рассудил.

— Рассудил, — согласился Голова.

Он поднялся с бочонка, подошёл и встал рядом с Бесом. На мёртвого он не поглядел вовсе. Поглядел на мокрый рукав, повёл бровью — как? Бес шевельнул рукой — живая. Голова кивнул, и всё. Больше про то ни слова. А у Беса от этого кивка потеплело в груди крепче, чем от всей сегодняшней славы. Вот так у них всегда. Другой бы речь сказал, по плечу бы хлопал при народе. А этому довольно брови — и понято всё, что надо, и лишнего ничего.

— Забирайте своего, — сказал Голова князю. — Отпойте, заройте по-людски, то ваша забота… А наш разговор кончен. Волок твой. Река не твоя. Запомнишь это — живи хоть до ста лет, мне не жалко.

Изяслав молчал. Желваки ходили у него в бороде. Гридь его стояла вокруг и не могла сделать ничего. Пока не могла.

— Уходи, — выговорил князь наконец. — Уходи с моего берега, речной.

— Вот, — сказал Голова. — Первое разумное слово за весь день. Бочонки заберите, братцы. Пригодятся.

И пошли к воде.

Шли не оглядываясь. Гридь раздавалась перед ними и смыкалась позади, и по рядам бежал шёпот. Бес слышал его краем уха — шёпот бежал вперёд, к воде, обгоняя их самих, и к вечеру, знал он, побежит по всей реке. Как речной воевода у князя гостил. Как со своим прибором сидел да князя за бедность жалел. Как пушка ему с воды музыку играла. И как цепник с гребной лодьи взял полем Изяславова сотника. За брата взял.

Стёпке бы понравилось. Он страсть как любил, когда складно сказывают. Заберётся, бывало, под бок и просит: расскажи да расскажи, как мамка нас на ярмарку водила. И ведь сам всё помнил, каждое слово, — а всё равно просил.

У сходней его догнал Гнус.

Пошёл рядом, посопел. Покосился на мокрый рукав, на Бесово лицо, опять на рукав, — и наконец его прорвало:

— Слышь, Бес… А я ведь думал — всё. Вот честно тебе говорю, как он тебя щитом возить начал, к краю пошёл отжимать — ну, думаю, конец. Пропал парень. У меня аж вот тут захолонуло, во. — Он ткнул себя в грудь и тут же обиделся: — А ты хоть бы моргнул! Стоишь, глядишь на него, как на воду… А я тут за тебя помирай, да⁈

— Двум смертям не бывать, — сказал Бес.

Слова вышли сами. Он их тыщу раз говорил — отмахивался ими, как веткой от комарья. А нынче сказал — и услышал. Правду ведь говорил всю жизнь, оказывается. Двум не бывать. А одной он с нынешнего дня не должен.

— Пошли. На борту перевяжешь. И сыщи пожрать чего, а? После поля жрать охота — сил нет.

— Дык это мы мигом! — Гнус просиял во всю пасть, враз забыв обиду. — Это ты правильно, брат! У меня и сальце прибрано, и хлебушко!.. Ты токмо рубаху сымай, не засохло чтоб…

«Навь» приняла их сходнями. Берег с шатром, с поваленным креслом, с тёмным пятном на топтаной траве пошёл назад, за корму.

Бес остался у борта, провожая всё это глазами.

Ты вот меня, дядька Сыч, всё учил, думал он спокойно — без злости уже, злость вся вышла и осталась там, на лугу. Плетью учил. Голодом учил. Стёпкой учил. Ну что ж. Выучил ты меня, дядька. Твоя наука — тебе первому и сгодилась.

Берег стал полосой, полоса — чертой. Черта ушла за поворот.

А впереди была река.

Глава 14

Бес сидел на бухте каната смирно, как наказанный, и терпел.

Утро шло тихое. «Навь» бежала вниз с попутной струёй, гребцы на вёслах отдыхали, и на палубе шла обычная походная жизнь: Клещ с Бугаём спорили о чем-то на щелбаны, Рыжий чинил ремень, Волк спал в тени паруса, накрыв лицо шапкой. А я разматывал Бесово плечо, и Гнус торчал у меня над душой, потому что прогнать его не было никакой возможности.

Тряпица присохла по краю. Я отмочил её кипячёной водой из баклаги и снял. Рассечка шла наискось, в ладонь длиной. Края ровные, сухие, без красноты. Хорошо. Чисто рубанул Сыч, спасибо покойнику.

— Жжёт? Дёргает?

— Не… — Бес скосился на плечо. — Чешется токмо, спасу нет.

— Чешется, значит заживает. Терпи и не скреби.

Я достал горшочек, зачерпнул мёду на два пальца и повёл вдоль рассечки. Бес зашипел сквозь зубы.

— Слышь, Голова… Ну хоть ты объясни. — Он страдальчески сморщился. — Мёд — его жрать положено. А ты его на руку мажешь. Добро ж переводим. Гнус вон извёлся весь, глядючи.

— Я не извёлся! — обиделся Гнус. — Я по науке говорю! Паутинки бы навить — и вся недолга! Завсегда же паутиной лечили! Али золой присыпать, с заговором. Я и заговор знаю — от верного человека перенял, сильный заговор, на любую рану…

— Знаю я, как паутиной лечат. — Я мазал не спеша, от края до края. — За весну насмотрелся. Оттого народ от всякой царапины и горел — с паутиной вашей да с заговорами.

— Дык не каждый же горел…

— Гнус. Ты видал когда, чтоб мёд протух?

Гнус задумался честно, всем лицом.

— Не… Мёд — он лежит себе. Хоть год лежит.

— Во. Молоко киснет. Мясо гниёт. Рыба тухнет — дня не пролежит. А мёду ничего не делается. Гниль в нём не живёт. — Я вёл пальцем вдоль рассечки. — И в ране, покуда на ней мёд, гнили не завестись. А гниль страшней топора, запомните оба. От топора человек помирает раз и быстро. От гнили — неделю. И орёт, и рука чернеет, и отнять её уже не поспеваешь… Мне друг нужен с двумя руками. Так что мёд — на рану, паутина — паукам, зола — в печь. Уяснили?

— Уяснили… — Гнус повздыхал над горшочком. — Мёд-то добрый. Бортный… Слышь, Бес. А тебе теперь всякий день эдакий перевод добра будет? Может, тебе тогда и пироги с мёдом положены? Для нутряного, так сказать, лечения?

— Положены, — важно сказал Бес. — Слыхал, чего Голова говорит? Гниль страшней топора. А нутро — оно к руке ближей всего. Его сторожить надо.

— Ловкие какие. — Я наложил вываренную тряпицу и стал вязать. — Пирогов им… Руку не мочить, не дёргать, повязку менять будем два раза в день. Через седмицу топор подымешь. А послушаешь Гнусовы заговоры — сляжешь, и закапывать тебя Гнус будет сам. В наказание.