Речной князь 7 (СИ), стр. 20
Засмеялись разом, до слёз, всей толпой, и смех этот был как первый ледоход. Ломало и уносило старый страх, на глазах уносило.
— При мне, — согласился я. — Ещё кто?
Руки полезли одна за другой.
К засеке воротились, когда солнце пошло под гору.
Поляну мужики приготовили на совесть — расчистили широко, брёвен накатали полукругом, дров натаскали гору, и костры уже стояли сложенные, ждали огня. Работали весело, наперегонки, — серебро я заплатил вперёд, при всех. Слух о том, что Кормчий платит не скупясь и в тот же день, убежал по деревням раньше нас. К завтрашней записи у воеводы, чуял я, выстроится очередь.
Теперь поляна опустела. Мужиков я отослал по домам — нечего им тут нынче делать, разговор не для лишних ушей, — и у засеки остались свои. Гридь встала полукольцом позади брёвен, при бронях, со стягами, Гостомысл с Волком по правую мою руку, князь Борислав, гордый и перепуганный разом, по левую. Костры запалили с темнотой первых теней — восемь костров, широким кругом, чтобы света было много. Пусть видят нас. И пусть видно будет их.
Ждали молча.
Солнце садилось за холмы и ельник за полосой жухлой травы наливался чернотой. Гнус у ближнего костра сидел тише мыши. Бес стоял у меня за плечом и не перебирал гайтан — руки держал на поясе, обе, и это у него значило высшую степень собранности. Рыжий… Рыжий просто стоял. Как стена стоит.
— Идут, — тихо сказал Гостомысл.
Я и сам уже слышал.
Лес не хрустнул ни веткой — лесные ходить умели, — но от кромки, из сгустившейся под елями тьмы, отделились фигуры. Одна. Три. Десяток. Полтора десятка тёмных, сухих, в шкурах и личинах, они выходили на свет костров по одному, и вставали на краю поляны. Старики с посохами, жрецы с костяными оберегами до пояса, старшие от гнёзд. Наш давешний шаман стоял среди них с краю и смотрел в землю.
Пришли. Причем много пришло. Я персчитал посохи и остался доволен.
Впереди всех, опираясь на чёрную клюку, встал старик, каких я ещё не видал: древний, высохший до кости, в волчьей шкуре через плечо, и единственный из всех он смотрел не в землю и не на костры.
Он смотрел на меня.
— Ну, — сказал я негромко, одному Волку. — Началось. Зови к огню.
Глава 10
Волк вышел на два шага вперёд, к самой границе света.
— Кормчий к огню зовёт! — Голос его прокатился через поляну и упал в темноту за спинами лесных. — Подходите. Садитесь. Разговор будет.
И ничего не случилось.
Лесные стояли, где встали, — полтора десятка тёмных фигур на краю поляны, между огнём и лесом. Ни один не шагнул. Старики опирались на посохи, жрецы глядели из-под личин пустыми прорезями, и все они молчали, а впереди, на полкорпуса ближе прочих, стоял древний в волчьей шкуре и смотрел на меня через костры. Не на Волка, который звал. На меня.
Волк подождал. Оглянулся.
Я не шевельнулся, и он отступил на своё место.
Костёр трещал. Над поляной, над двумя молчащими станами, висела ночь, и в ночи этой шло противостояние без единого слова. Подойти к чужому огню и сесть, значит принять и огонь, и хозяина огня. Достоять, пока хозяин сам поднимется навстречу, — и хозяин уже не хозяин. Древний это знал. Он стоял, сложив руки на клюке, терпеливый, как пень, и глаза его в отсветах не мигали.
Князь Борислав заёрзал на бревне. Вытянул шею, поглядел на лесных, на меня, открыл было рот — Гостомысл, не поворачивая головы, опустил ему на колено ладонь, и князь закрылся. По лбу его катилось, хоть ночь стояла свежая.
В гриди за спиной кто-то переступил, и звяк кольчуги прокатился по поляне. Бес у Волчьего плеча стоял со сложенными на груди руками. Пальцы его правой руки медленно, сами собой, выстукивали что-то по локтю. Рыжий не шевелился вовсе. Гнус у корчаги забыл дышать.
Тихо было так, что я слышал, как в дальнем костре оседают, шурша, угли.
Стоят. Крепко стоят, черти лесные. И ведь не уйдут — некуда им уходить, всё ихнее у меня. А стоят. Последнее, что у них осталось, — вот эти полсотни шагов, которые они мне не хотят дарить.
Ну и не надо. Мне не дарите.
Я отвернулся от них к своему костру и сказал в мёртвую тишину:
— Гнус. Наливай.
Гнус вздрогнул всем телом.
— Ч… чего наливать?..
— Взвару. Остыл поди. — Я протянул чашу. — И воеводе налей. И князю. В горле сохнет.
Секунду Гнус смотрел на меня во все глаза. Потом понял, просиял, и загремел корчагой с усердием, от которого расплескал полчаши.
— А то ж!.. Взвар у нас, это, на смородинном листе!.. Воевода, держи!.. Князь-батюшка, горяченький!..
Поляна задышала.
Гостомысл принял чашу степенно, подул, отпил. Князь вцепился в свою. Кто-то в гриди шёпотом сказал слово, сосед хмыкнул. А я пил взвар мелкими глотками, смотрел в огонь и не смотрел на лесных вовсе. Вечер у меня шёл своим чередом. Гости не хотят к огню — воля гостей, постоят. Ночь длинная. Взвар горячий. Мне торопиться некуда.
Полсотни шагов темноты между нами наливались с каждым глотком.
Я пил взвар и смотрел на них — поверх чаши, через огонь, прямо в тёмные фигуры на краю поляны. Смотрел и улыбался. Пусть видят. Игру вашу я понял, деды. Понял — и играть не стану. Это вы пришли ко мне. Стойте, сколько гордость велит, — а только от этого ничего не изменится, и первым я к вам не встану.
Они стояли. Я пил и улыбался.
Гнус подлил мне, не дыша. Гостомысл грел ладони о чашу и глядел в огонь, будто происходящее его не касалось. Треснуло полено, искры ушли вверх.
И древний пошёл.
Он отделился от своих один — остальные не шелохнулись — и двинулся через поляну ровным, невесомым шагом, каким ходят по своему лесу. Чёрная клюка его не искала земли. Он не спешил и не медлил. Шёл так, как будто сам, своей волей, надумал прогуляться к чужому костру, и всякий, кто решил бы, что старика перестояли, был бы, по его разумению, дурак.
Дошёл. Встал напротив и уставился на меня сверху.
Вблизи он был — кость да жила под тёмной кожей, волчья шкура через плечо, и глаза немигающие, как у филина. Он стоял и смотрел на меня сверху вниз с плохо скрытой ненавистью. Молчание за него говорило: гляди, пришлый, я снизошёл. Я, хозяин леса, подошёл к твоему огню — цени и знай своё место.
Я отпил взвара и посмотрел на него снизу вверх. С удовольствием даже. Сидеть под чужим взглядом — тоже наука. Сидит хозяин, стоит пришедший, и переиначить это никакому взгляду не дано.
Молчали долго. Огонь трещал между нами.
Дед смотрел на меня сверху, через огонь, и молчания не прерывал.
Я тоже молчал. Взвар кончился, и я поставил чашу на бревно. В тишине этот стук прозвучал, как последний камешек на весах. Всё, дед. Стоишь ты, сижу я, поляна моя. Говорить будешь первым или простоим до петухов?
— Верни мужиков.
Голос его прозвучал сквозь зубы, без всякого «здравствуй». Так взыскивают долг с приблудного должника.
— Всех верни. До последнего. — Клюка качнулась и уставилась мне в грудь чёрным концом. — А не вернёшь — мы лес закроем. Тропы наши станут смертью. Вода станет смертью. Людишек твоих будем ловить, как куниц, и класть на камни, покуда не поумнеешь.
По гриди за моей спиной прошёл злой ропот.
Шевельнулось железо, кто-то сплюнул, кто-то процедил слово, от которого дедовы старейшины на краю поляны подобрались. Гостомысл, не оборачиваясь, поднял ладонь, и ропот утих.
А я улыбнулся.
Сидел, смотрел на деда снизу вверх через огонь — и улыбался ему во весь рот.
Дед нахмурился. Клюка его дрогнула. Чего угодно он ждал — а под улыбку говорить угрозы не умел никто и никогда.
Я поворошил прутом угли.
— Можете попробовать.
Дед моргнул. Он не понял.
— Только я за вами по лесам бегать не стану. — Я говорил скучно и ровно. — Я оцеплю вашу землю, и всё. Выжгу межи, так чтобы вы подобраться тайком не смогли. На каждой тропе из лесу встанет пост. На каждом выходе к воде — засека. К соляным вашим местам, к рыбьим, к торжкам, куда меха таскаете, — везде мои люди будут стоять. Вы из болотин своих носа не высунете.
