Речной князь 7 (СИ), стр. 19

— Некого спрашивать, — сказал Волк. — Полегли все, кто при нём был. До единого.

Вдова закрыла глаза.

Стояла она так долго, глядя в никуда, и на лице её умирала последняя надежда, что брешут люди. Она хоронила её молча, при всём дворе, не позволив себе ни звука.

Потом открыла глаза и поклонилась — в пояс, с достоинством.

— Спасибо, что не солгал. — Она выпрямилась. — Теперь воля твоя, хозяин. Куда нам с детьми — скажи, туда и пойдём. Только за людей дворовых прошу: они не виноватые. Про дела мужнины не знали. Не гони их по миру.

Волк молчал.

Я стоял в трёх шагах и не встревал. Это была его земля, двор и пропасть — перешагивать ему. Гостомысл рядом со мной тоже молчал и глядел на сына. Князь Борислав, слава богу, не лез, потому что Осока предусмотрительно встал ему на ногу.

— Никуда вы не пойдёте, — сказал Волк наконец. Голос у него был глуше обычного. — Вины мужа на бабе и детях нет — так по правде, и так будет. Живи в тереме, хозяйка. Вдовью долю тебе отпишем при князе, как положено, с деревеньки кормиться будешь. Детей расти и помогай хозяйство вести. Ты тут лучше всех всё знаешь. — Он помолчал и добавил через силу, но твёрдо: — А подрастёт сын — приходи ко мне. Гляну, каков вырос. Отцова вина на нём не виснет, запомни это и ему передай, когда в силу войдёт. Пусть растёт человеком, а не волчонком.

Что-то дрогнуло у неё в лице — в первый раз за всю встречу. Она наклонила голову, быстро, пряча глаза, и прижала к себе мальца.

— Услышала, — сказала тихо. — Дай тебе бог, хозяин… — и не договорила, повернулась и увела детей в терем.

Двор ожил. Задышала дворня вдоль тына, ключник кинулся к Волку с поклонами и связкой, Гостомысл крякнул и полез зачем-то оглаживать бороду, а Гнус за моей спиной высказался шёпотом, слышным до середины двора:

— Во-о… Это по-людски. Это, брат, по-людски, я аж запотел весь.

Я поглядел на Волка.

Он стоял посреди своего первого двора и смотрел вслед вдове с детьми. И было в его лице такое, что я отвернулся. Есть вещи, на которые и другу глядеть не надо.

«Пусть растёт человеком, а не волчонком».

Одиннадцать лет человек носил в себе отцов приговор, а как дошло до собственного суда над чужим мальцом — вон как повернул. Не отцовым словом. Своим.

Порода породой, а растём, выходит, всё-таки не только из земли, в которую нас ткнули.

— Хозяин! — Ключник семенил рядом с Волком, гремя связкой. — Дозволь, всё покажу: амбары, скотный, бертьяницу… Добра много, всё в целости, я берёг!..

— Погоди с амбарами. — Волк обернулся к нам, и лицо у него было уже рабочее. — Кормчий. Отец. Пошли в терем, что ли. Дела делать надо — деревни ждут.

* * *

Сход собрали к полудню, на выгоне за деревней.

Собирать, правду сказать, никого не пришлось — народ сошёлся сам, со всех окрестных весей, едва по дворам пролетело, что новый хозяин приехал. Мужики стояли плотно, шапки мяли, бабы сзади, ребятня вокруг. Вернувшиеся наши держались наособицу, кучкой, и вид имели гордый, потому что они тут были нынче главные люди, очевидцы, при новой власти свои.

Первым говорил князь.

Борислав Судиславич готовился к речи, видать, всю дорогу — и речь у него вышла длинная, гладкая и пустая как барабан. Про времена тяжкие, про волю божью, про то, что земля без хозяина сиротеет. Мужики слушали терпеливо. Потом князь провозгласил главное — что земля Вепрева отныне и навеки, по праву войны и при его княжьем свидетельстве, отходит Твердиславу Гостомысловичу, — и вот тут по сходу прошёл одобрительный гул. Про Твердислава здешние уже всё знали от вернувшихся: и чей сын, и как Вепря-предателя своей рукой, и что у Кормчего он первый человек. Такой хозяин деревням был понятен.

Волк вышел вперёд и говорил коротко.

— Жить будем так. Подати — как при Вепре платили, ни резаной сверху, а там может и поменьше, чтобы вам на развитие. Суд — у воеводы Гостомысла, отца моего. Он на меже всю жизнь, его правду вся Твердца знает. Обиженные Вепрем — подходи к нему же, разберём. — Он обвёл сход глазами. — Я на земле сидеть не буду, моё дело — война. Отец мой тоже со мной пойдёт, а временно поставит своего человека. Да и хозяйка у вас есть. Она управлять умеет.

— А ты, стало быть, опять воевать, Твердислав Гостомыслыч? — крикнули из толпы. — На юг, бают, с Кормчим?

— На юг.

— А нас-то возьмёшь⁈ — Голос был молодой, задорный, из задних рядов. — Чего мы тут не видали!

Сход заржал. Волк усмехнулся.

— Кто роту подписал — тех беру. А кто не подписал — тем и тут дела хватит. Вот про дело вам Кормчий и скажет.

И он отступил, отдавая мне сход, — а сход затих так, что стало слышно жаворонка над выгоном.

Меня тут знали заочно. По рассказам вернувшихся, по слухам с реки, и слухи эти стояли сейчас в глазах у всего выгона. У мужиков — опасливые, у баб — жадные, у ребятни на заборах — восторженные до визга. Гром. Суд в Устье. Уговор с тёмным. Человек, съевший трёх князей. Ну что ж, поглядим, годится ли такая слава на мирное дело.

— Слушай, народ, — сказал я. — Скажу два дела, оба вас касаются. Дело первое. Вильцы.

Выгон качнуло. Слово это здесь было из тех, какими детей пугают, и по бабьим рядам прошёл шелест, как ветер по ржи.

— Испокон вы с ними режетесь. Деды ваши резались, отцы резались, и конца этому не видать было. — Я помолчал. — Так вот. С этим будем заканчивать. Вчера я к ним ходил и вызвал на сход. Сегодня к закату старшие их, со всех лесов, придут к засеке. Ко мне придут. И я их приведу к миру.

Тишина стояла оглушённая. Потом из передних рядов седой мужик — староста, по всему, — выговорил осторожно:

— Батюшка… Кормчий… Оно, конечно… А только с има ж не мирятся. С има отродясь никто не мирился. Они ж… они ж лесные, у них и бог-то не наш, они ж слова не держат…

— Со мной подержат. — Я припечатал, ничего не добавив, потому что здесь каждый уже слышал. — Не миром просить иду, дед. Принуждать иду. Их мужики, что с ордой ходили, — у меня в полоне, живые. Захотят вильцы своих мужиков живыми — будут жить смирно. Не захотят… — я пожал плечами, — стало быть, отучатся хотеть. Всё. Это моя забота, ваше дело — не лезть и не пужаться. Уяснили?

Сход молчал, переваривая. Народ не верил, что резня, которой жили поколения, отменяется. Верилось с трудом. Но вернувшиеся стояли и кивали — эти видали, как отменяется и не такое, — и глядя на них, начал помаленьку кивать и сход.

— И дело второе. — Я подождал, пока головы повернутся обратно. — Работа. Межу вашу будем переделывать. Засеку Вепреву — крепить, дозоры — ставить, а через холмы, что за Кривым ручьём, ляжет дорога. Большая дорога, торговая, с настилом и воротами, — какой на всей Молгве нет и не было. Строить её будут все: и ваши мужики, и вильцы, которых приведу. Бок о бок.

— С вильцами⁈ Работать⁈ — ахнули сразу в несколько глоток.

— С вильцами. За плату. — Я дал им осознать. — Серебром или товаром, по уговору, каждому работному. Топор есть, руки есть — приходи к воеводе, записывайся. Зима придёт — у кого в доме то серебро будет, тот и вспомнит, страшно ли было рядом с вильцем бревно тесать.

Вот теперь загудели по-другому. Серебро — слово, которое перешибает любую жуть. Мужики уже прикидывали, переглядывались, бабы задышали мужьям в затылки. Староста мял шапку, и на лице его страх перед лесными боролся с арифметикой — и арифметика, судя по роже, брала верх.

— И последнее на сегодня. — Я поднял руку, и гул сел. — Сегодня к закату у Вепревой засеки — сходка со старшими лесных. Место надо приготовить. Поляну расчистить, брёвен под сидение накатать, дров наносить. Нужны мужики — десятка два, до вечера. Кто пойдёт — тому первый заработок, нынче же и заплачу.

Секунду выгон молчал.

А потом вперёд полез давешний молодой. Вихрастый парень протолкался из задних рядов, на ходу поддёргивая порты:

— Пиши меня, батюшка Кормчий! Я и с топором, и брёвна катать!.. — Он оглянулся на односельчан и добавил с отчаянной лихостью: — А что нечисть придёт глядеть — так я ж при тебе! При тебе, бают, и гром ручной!