Речной князь 7 (СИ), стр. 18
Он покосился на Беса. Бес шёл рядом, мокрый, смирный, и глядел на спину Кормчего.
— Слыхал? — шёпотом спросил Гнус. — Грозу, говорит, учуял. Подгадал, говорит.
— Ага, — сказал Бес. — Подгадал.
— Думаешь… взаправду подгадал?
Бес помолчал. Дождь сеялся, сойка орала, впереди Брага ржал над чем-то с Волком.
— Я думаю, — сказал Бес медленно, — что нам с тобой, Гнус, дальше про то думать не надо. Он вон — не боится. Ему можно. А мы люди простые… — Он перекрестился, и тут же сплюнул через левое плечо. — Да уж. Жизни не видали, дикари лесные. Куда им.
И они переглянулись.
И оба поняли, что у обоих чуть не полные штаны, и оба никому про то не скажут, и оба до самой смерти будут помнить, как чернело небо над проклятым ельником и как гремел гром на голос их вожака.
А Ярик впереди насвистывал.
Глава 9
Вышли с рассветом.
Дорога шла от бродов той стороной Вепревой. Наезженный просёлок вился меж перелесков, взбирался на угоры и падал в лощины. С каждого угора открывалась добрая, обжитая земля, с полосами пашни по склонам и дымами деревень в утренней дымке. Впереди шли Волк с отцом и князем Бориславом, за ними тянулась гридь, десятка четыре, при бронях и стягах, чтоб издали было видать, что едет власть. А мы с Бесом, Гнусом и Рыжим держались своей кучкой и разговор у нас шёл о высоком.
— Не, ты погоди, — говорил Гнус. — Ты не отворачивайся, я ж любя. Я ж понять хочу. Вот мы вчера где были? В чаще мы были. С нечистью, можно сказать, глаза в глаза. Гром над нами гремел небесный, молонья в сосну садила, я до сих пор заикаюсь, вон, спроси кого хошь. А ты в это время где был?
Рыжий молчал и глядел вдаль.
— В лагере он был, — подсказал Бес. — При хозяйстве.
— Во-от! При хозяйстве! — Гнус поднял палец. — А хозяйство у нас там какое? Правильно, никакого. Костёр да котёл. И чего ж ты, спрашивается, при том котле такого важного делал, что у тебя третий день рожа довольная?
— Рожа как рожа, — сказал Рыжий.
— Не, мужики, вы слыхали? — Гнус аж подпрыгнул от счастья. — Он заговорил! Второе слово за утро! Это, я вам скажу, неспроста. Это человека распирает.
Я шёл, слушал их вполуха и смотрел.
Смотреть было на что. Рыжий держался прямо, как всегда, и молчал, как всегда, только молчание у него нынче было другое. Я этого молчуна знал с первого своего дня на реке и все сорта его молчания выучил давно. Было молчание рабочее, было грозовое, перед дракой, было чёрное — то, с которым он сидел у костра, когда думал про своих. А это было новое. Тёплое какое-то. Он молчал и словно грел что-то за пазухой, и уголок рта у него нет-нет да и съезжал куда не положено.
— А я знаю, чего он лыбится, — сказал Бес будничным голосом. — Ему на пиру пироги носили. С рыбой. Ему одному.
— Пироги! — подхватил Гнус. — А молочко? Молочко-то, я сам видал, — крынками! Другим, между прочим, никто крынками не носил. Я вон у Осокиной хозяйки корочку выпросил — так она мне её чуть об лоб не расколотила. А этому — крынками. За какие такие заслуги, а?
— За масть, — сказал Бес. — Сказано ж было. Рыжий — это масть. А масть, брат, либо идёт, либо не идёт.
— И конь у ней Соловый, — глубокомысленно добавил Гнус. — Стало быть, к рыжему у ней душа лежит сызмальства… Слышь, Рыжий, а она тебе про медведя рассказывала? Как она его ухватом? Ты гляди, не серди её. Такая приласкает — неделю боком спать будешь.
Рыжий засопел.
Сопение это я тоже знал. Оно значило, что ещё слова два — и кто-то полетит в канаву. Гнус его тоже знал, потому немедленно заинтересовался облаками, а Бес усмехнулся углом рта и оставил последнее при себе. Умеют, черти. За столько-то времени — как не выучить, где у молчуна край.
Я поглядел на Рыжего сбоку.
Ухо у него горело. Но угол рта, съехавший вверх, на место так и не вернулся, и шёл человек так, будто у него за пазухой тепло. Я отвернулся и стал смотреть на дорогу.
Пусть его. Из всех нас четверых у Рыжего за спиной было самое чёрное — такое, про что он не рассказывал никогда и никому, кроме нас, и все мы знали, что спрашивать нельзя. Сгоревший дом он носил в себе столько лет, что мы уж думали — так и будет носить до края. А тут приходит в Гостомыслов городец громкая девка с крынкой, ухватом машет, медведей пугает — и на тебе. Оттаяло. Чуть-чуть, с уголка, а оттаяло.
Жизнь, она хитрее войны. Война выжигает, а жизнь потом прорастает, где не ждали. За этим, если разобраться, мы всё и затеяли — и дорогу, и межу, и вчерашний мой театр в чаще. Чтоб прорастало.
— Деревня! — крикнули спереди.
Я пригляделся. За перелеском, на пологом склоне у ручья, открылись дворы — десятка три, с огородами, с банями по-над водой. И дорога туда не была пустой. От крайних дворов навстречу нам уже бежала ребятня, за ребятнёй без шапок, степенно шли мужики, а у околицы собиралась целая толпа, и в толпе я разглядел знакомые рожи. Наши ротные, из Вепревых, — те, что позавчера сошли с лодей по домам. Стояли в первых рядах, при бабах своих, и махали.
— Ишь ты, — сказал Гнус. — Встречают. С почётом. Это они нас так — или Волка?
— Это они так новую жизнь встречают, — сказал я. — Пошли, мужики. Покажемся.
Вепрев двор встал за деревней, на угоре, и был он крепок.
Тын в полтора роста, ворота дубовые, за тыном терем в два жилья с гульбищем, амбары, конюшня, службы — всё справное, богатое, не чета Гостомысловой службистой скупости. Вепрь жил широко.
Ворота стояли открытые к приезду — и по обе стороны от них ждала дворня. Десятка два людей выстроились вдоль тына: конюхи, ключник с связкой на поясе, стряпухи, девки, старый пёс на цепи, и все без шапок, все с поклоном, и по глазам было видать — боятся. Не нас боятся даже, а того, что будет дальше. Куда их теперь, кормильца-то нет, а кормиться надо.
А посреди двора, на крыльце терема, стояла хозяйка.
Вдова была ещё не стара — статная, в тёмном платке по-вдовьи, в тёмном платье без единой прикрасы. Стояла она прямо, руки сложив перед собой, и не кланялась. Ждала. За подол её держались двое — девчонка лет восьми да малец поменьше, и она легонько, не глядя, придерживала мальца за плечо, чтоб не таращился так на гридь.
Дети. Вот тебе и раз. Про детей нам никто не сказал.
Волк вошёл в ворота первым — и я видел, как он сбился с шага.
На полшага сбился, никто чужой и не заметил бы, а я заметил. Шёл человек принимать землю, двор, хозяйство, — а посреди хозяйства стояла женщина в чёрном с двумя сиротами, и осиротил их он своей рукой, на воде, при прорыве. За дело осиротил, по войне, по вине их отца, — а вот поди ж ты, между «за дело» и вот этим крыльцом лежала пропасть, и через пропасть эту надо было теперь как-то шагать.
Волк дошёл до крыльца и остановился. Двор затих совсем.
— Здравствуй, хозяйка, — сказал Волк.
— Здравствуй, Твердислав Гостомыслович. — Голос у неё был глубокий, без слезы. — Знаю, кто ты. И с чем пришёл — знаю. Земля теперь твоя, и двор твой. Люди сказывали.
Она помолчала и всё так же прямо, не опуская глаз, договорила:
— Об одном спрошу, при всех. Правда ли, что мужа моего ты убил своею рукой?
Двор не дышал. Дворня замерла вдоль тына, князь Борислав за моей спиной издал горлом какой-то куриный звук. Волк стоял перед крыльцом.
— Правда, — сказал он.
— И правда ли, — она держала его глазами, — то, что про него говорят? Что он вильцев провёл. Что орду через свою землю пропустил, на соседей.
Вот оно что. Вот чего она ждала на этом крыльце.
— Правда, — сказал Волк. — Я при том был, как открылось. Хочешь — расскажу с глазу на глаз, всё как есть. Врать не стану и приукрашивать не стану. Продал он и межу, и соседей. Ты ли об этом не знала, что спрашиваешь?
Вдова качнула головой — не отводя глаз.
— Муж мой ни с кем своими делами не делился. Были у него ближники — сотник его Косой да пяток доверенных, — вот с теми и делал, тех и спрашивай… коли живы. А через земли наши, сказывают, шли — да мы не видали никого. Урочищами вели, ночами, мимо жилья, — на то, видать, и уговор был. Мы уж опосля узнали, когда с реки люди принесли.
