Речной князь 7 (СИ), стр. 17

А лес редел. Потянуло дымком, тявкнула собачонка, и деревья расступились.

Село лесных стояло на сухой гриве меж двух болотин, и Гнус, увидав его, даже засовестился, что боялся. Господи, а он-то думал. Десятка два жилищ, да и жильём это назвать язык не поворачивался. Полуземлянки, крытые дерном, кривые шалаши из жердей да коры, пара срубов в три венца, вросших в землю по самые оконца. Ни тына, ни ворот. Между землянками — грядки нищие, лук да репа, и рыбьи кости кучами, и сети драные на кольях.

А из землянок глядели глаза.

Бабы стояли у входов — сушёные, тёмные, в шкурах и дерюге, прижимали к себе ребятню. Ребятни было много, и была она страшная. Тощая, пузатая с голодухи, глазастая. Вот что Гнуса резануло — ни один малец не заревел, все молчали и смотрели. Как зверята из норы смотрят. Старухи какие-то, дед безногий на чурбаке, девки с коромыслами, застывшие, где стояли. И все молчали.

Целая толпа мужиков с этой земли ушла, вспомнил Гнус. Видно, что худо им без мужиков, но как будто и с мужиками не лучше было. Земля-то бедная.

Ему бы пожалеть их — он бы и пожалел, сердце-то не камень. Да не успел.

Потому что Кормчий увидал идола.

Идол стоял на краю села, на отшибе, под старой елью. Здоровый, в полтора человеческих роста, тёсанный из целого комля, чёрный от времени и сала. Рожа у него была плоская, злая, с прорезанным ртом, и рожа эта была вымазана. Свежим вымазана, бурым, и по дереву вниз шли потёки, старые поверх новых, слой на слое. А у подножия, на плоском камне, лежали косточки. Мелкие косточки, и Гнус вгляделся, и понял, чьи, и больше туда не глядел.

Кормчий встал.

Гнус стоял близко и видел, как у него сошлись лопатки. Медленно так сошлись, как у рыси перед прыжком. Секунду Ярик смотрел на кровавую рожу, на потёки и на камень с косточками. Потом выдохнул сквозь зубы что-то короткое, не по-здешнему.

И пошёл на идола, на ходу выдёргивая топор.

— Ой, — сказал Гнус.

Шаман сзади захрипел, рванулся — недоросли повисли на нём сами, со страху. А Кормчий дошёл до идола, примерился, и с маху, с оттягом, ка-ак врезал, а потом ещё раз и еще и… снёс чёрной роже башку.

Башка отлетела в мох. Гулко стукнула, покатилась и встала — рожей вверх, ртом в небо.

И небо ответило.

Грохнуло так, что Гнус присел и зажмурился, и в грохоте этом ему разом привиделось всё: и что Ярика сейчас испепелит на месте, и что земля разверзнется, и что отчим покойный был прав, когда говорил не ходить ему на реку. Гром катился и катился, перекатывался над селом, ломался о лес, и не было ему конца.

А когда конец пришёл, и Гнус разлепил один глаз…

Ярик стоял над обезглавленным идолом. Целый. Топор в опущенной руке, ноги враспор, и глаза у него горели — вот тут уже безо всяких «почудилось», горели, и всё. И он повернулся к селу, к упавшим на колени дедам, к бабам, вжавшимся в землянки, набрал полную грудь — и заревел:

— ЧТОБ ИМЯ ЕГО!.. — гром докатывался ещё, и Ярик ревел сквозь гром, — … БОЛЬШЕ НЕ ПОЗОРИЛИ! Кровью воровской мазать⁈ Костьми невинными кормить⁈ ЕГО⁈

Он ткнул топором в шамана — тот стоял на коленях, серый, как зола.

— Ты! Старый! Слушай, один раз скажу. Пойдёшь по своим — по всем вашим гнёздам, сколько их есть по лесам. И чтоб завтра, к вечеру, все ваши были у Вепревой засеки. ВСЕ! Старшие, жрецы, кто у вас там за главного — все до единого! Будем решать, как вам дальше жить. — Он повёл топором по селу, по землянкам, по глазам в тёмных проёмах. — Послушаетесь — мужиков ваших верну. Живых. А не послушаетесь… — Голос упал, и стало тише грома и страшнее грома. — Изведу всех вас. Под корень. Мужиков ваших — в землю, а баб с ребятнёй заберу и раскидаю по чужим дворам и по дальним весям. И растворитесь вы, как соль в реке. Ни имени вашего не останется, ни памяти. Некому будет и вспомнить, что жили тут какие-то вильцы.

Тишина стояла — мёртвая. Только дождевые первые капли, крупные, редкие, зашлёпали по лопухам, по дерну землянок, по чёрному обезглавленному комлю.

Кормчий постоял ещё. Обвёл село глазами так, чтоб каждый на себе почуял. Плюнул под ноги идолу.

— Время до завтра, — сказал он. И своим, через плечо сказал: — Назад ведите. Пошли, мужики.

Обратно шли под дождём.

Он начался, едва отвернулись от села, — сперва редкими шлепками по лопухам, а после припустил всерьёз, плотно, стеной. Лес зашумел, залопотал, ожил, и Гнус, подставив лицо под струи, поймал себя на том, что дождю этому рад до слёз. Дождь был обычный. Мокрый, холодный, правильный. После всего, что было, обычное принималось душой, как хлеб после голодухи.

Лесные довели их до кромки. Шли они молча, гуськом, вымокшие до костей, и на Кормчего старались не глядеть. У сосны шаман остановился. Хотел, видать, что-то сказать, пожевал губами, да так и не собрался.

— Время до завтра, — сказал ему Кормчий. — Не придёте — пеняйте на себя.

И пошёл, не оборачиваясь. И все пошли.

Ватага двигалась ходко, кучно, и чем дальше отступал за спиной чёрный ельник, тем живее делались люди. Сперва заговорили вполголоса. Потом в голос. Потом Брага загоготал над чем-то. Лес кругом стоял уже свой, сосновый, дождь сеялся сквозь кроны, и где-то заорала сойка — обыкновенная, глупая, золотая птица сойка. Гнус чуть не прослезился от её вопля.

Сам он шёл рядом с Кормчим и помаленьку собирался с духом.

Дух собирался плохо. Гнус косился на вожака — на мокрое лицо, на топор, которым… — и в голове у него никак не укладывалось одно с другим. Вот идёт Ярик. Свой, речной, с которым кашу из одного котла. А вот только что этот же человек орал в небо, и небо ему отвечало. И как теперь с ним заговорить, с каких слов? «Слышь, Кормчий, а гром — это ты нарочно?» Язык отсохнет.

Гнус вздохнул. И спросил то, что спрашивалось само:

— Слышь, Ярик… А неплохо было б щас пожрать чего. А?

Кормчий повернул голову.

И заулыбался. Обыкновенно заулыбался, по-человечески, во весь рот, и морок последний слетел с него, как вода с гуся.

— Да уж, — сказал он. — Пожрать бы не мешало. Весь день на ногах, кишка кишке весть подаёт… — Он утёр мокрое лицо ладонью и вдруг хмыкнул, довольно, по-мальчишески: — Не, ну а как я их напугал, а? Видали? Они ж поверили. Темнота лесная.

Гнус моргнул.

— Дык… — осторожно начал он. — Дык а чего ж им не поверить-то было… Оно ж… того… Гром-то…

— А что гром? — Кормчий пожал плечами. — Гроза с полудня заходила, я её ещё на холмах учуял. Парило с утра, мошка пропала, тучи из-за водораздела пёрли — тут к гадалке не ходи. Я ж на воде живу, Гнус, мне погоду знать по должности положено: проморгаешь грозу — утонешь. Ну я и рассудил: раз гром всё одно будет — пусть гремит на моё слово, а не сам по себе. Подгадал, поорал в нужный момент. Делов-то.

— А… — Гнус поискал, за что уцепиться. — А молния? В сосну-то? Аккурат когда ты…

— А куда молнии в лесу бить, по-твоему? В деревья и бьёт, в какие повыше. Гроза в лесу — завсегда чего-нибудь расщепит, спроси хоть воеводу. — Кормчий усмехнулся. — Свезло, что близко ударило, не спорю. К слову пришлось. Но уж это, брат, не моя заслуга — это ихние боги промахнулись.

И он зашагал дальше, насвистывая.

А Гнус остался переваривать.

Оно, конечно, складно выходило. И про парило, и про мошку, и про тучи из-за водораздела — всё правда, сам вспомнил: парило, и мошка пропала, ещё дивился к полудню, чего это её нет… Складно. Кормчий завсегда складно объясняет, у него на всякое чудо своя мошка припасена.

Только вот чего Гнус знал твёрдо, и никакая мошка этого знания перешибить не могла. Он там был. Он видал, как темнело, когда Кормчий с НИМ разговаривал. Он чуял тот ветерок понизу, от которого душа в пятки. Он видал, как сгустилось вокруг Ярика, когда тот на шамана попёр, — видал, моргал, а оно не делось никуда. И гром ударил не «к слову». Гром ударил, когда Ярик спросил у неба: «А не ошибся ли я в тебе?» Спросил — и получил ответ. Тут же. Сразу. Такое «к слову» бывает раз в жизни, да и то не у людей.