Речной князь 7 (СИ), стр. 16
Голос у него был спокойный, даже скучный какой-то, и от этой скуки делалось хуже всего.
И тут Гнус заметил, что в лесу темнеет.
Вроде и полдень миновал недавно, а серый свет садился на глазах, наливался синим, грозовым. Понизу, по мху, потянул ветерок. Нехороший ветерок, холодный, он шёл понизу, как течёт вода, и катил перед собой, шурша, сухие иголки.
«Свят-свят-свят, — заметалось у Гнуса в голове. — Это ж он его… это ж он с ним взаправду… Ой, мамочки. Ой, зря мы сюда. Ой, зря-а…»
— Я ведь чего пришёл-то. — Кормчий всё беседовал с вершинами. — Показать тебе их пришёл. Погляди, думаю, сам. Кому они там требы кладут, тебе ли, не тебе, — нам с тобой без разницы. У нас уговор честный: я тебе кровь воинов даю, ты мне — силу. А эти… — он усмехнулся, и у Гнуса от той усмешки поджалось всё, что могло поджаться, — эти невинных режут да с того силу поиметь думают. Дешёво силу берут. По-воровски.
Ветер наддал. Ель заскрипела где-то в глубине, длинно, тоскливо, будто дерево во сне застонало.
— Так что решай, друг мой. — Кормчий говорил уже в полный голос, и голос его катился по мёртвому лесу, как гром перед бурей. — Выйдут говорить — будем говорить. По-соседски. А не выйдут… — Он помолчал, и в тишине стало слышно, как шуршат гонимые ветром иголки. — Не выйдут, стало быть, доля их такая. С бабами и ребятнёй я не воюю, не мой промысел. А самих — раздёргаю. Под корень. И место освобожу — глядишь, лучше кто сядет, посговорчивей.
Гнус стоял ни жив ни мёртв.
Он много страшного слыхал на своём веку. Слыхал, как Атаман приговоры говорил. Как Волк обещал кишки на кулак намотать, и ведь не врал. Только такого он не слыхал никогда. Стоит человек посреди чужого проклятого леса, разговаривает с небом, как с ровней, и буднично так, между делом, целое племя к расходу приговаривает. И небо — вот что самое поганое — будто слушает. Темнеет, ветром отвечает, елями скрипит.
«А ну как и правда слушает? — подумал Гнус, и от мысли этой захотелось сесть на мох, где стоял. — Ой, дурак ты, Гнус. Ой, дура-ак. Сидел бы у меток с Брагой…»
И тут в ельнике, шагах в тридцати, хрустнуло уже не таясь.
Кусты можжевеловые качнулись. Бес рядом сделался каменный. А Кормчий опустил глаза от вершин — будто с неохотой отрываясь от беседы, — и сказал в кусты обычным своим голосом:
— Ну, долго выползать будете⁈
Из можжевельника выбрались люди.
Гнус их сперва за нежить принял, вот те крест. Потом разглядел и устыдился. Люди как люди, только сушёные какие-то. Впереди жилистый, кривой, как коряга дед, в шкурах мехом наружу, борода клочьями, а в бороде косточки вплетены, птичьи вроде. За ним второй дед, помоложе и потрухлявей. И трое недорослей с сулицами. Эти были тощие, глазастые, копья держат крепко, а поджилки трясутся, издаля видать. Гнус на них поглядел и малость отпустило его. Он-то думал, тут лешие в сажень ростом, а тут вон чего. Заморыши.
Дед с косточками вышел вперёд и стукнул посохом.
— Ты чаво шумишь, чужак? — Голос у него был скрипучий, как несмазанное колесо. — Чаво припёрся на нашу землю? Иди подобру, покуда цел. Тут тебе не…
— Никуда я не пойду, — сказал Кормчий.
Сказал даже не деду, а мимо куда-то, и голос его звучал скучно. Ярик словно от мухи отмахнулся, и от этого дед сбился и заскрипел по новой, уже громче:
— Уходи, сказано! А то кликну мужиков наших — они из вас, пришлых, живо кровь пустят! Их у нас…
— Не свисти, дед.
Вот тут Гнуса и пробрало по-настоящему.
Потому что голос у Кормчего вдруг налился, как парус ветром. Вот только что тряпка тряпкой висел, и вот уже гудит, тянет, аж мачта стонет. Слова упали и ветер понизу рванул им вслед, погнал иголки, засвистел в ельнике. А глаза у Кормчего… Гнус сбоку стоял, вполвзгляда видал — и того хватило. Полыхнули глаза. Может, свет так лёг грозовой. А может, и не свет.
Дед присел. Прямо на глазах присел, как курица под коршуном.
— Мужики ваши, — Кормчий шёл голосом по деду, — у меня. В полоне. Живые пока. И пока своё не отработают — домой не вернутся. А станете мне тут скрипеть да сулицами трясти — вы следом пойдёте. Всем гнездом.
Небо над елями наливалось чернотой. Гдe-то за лесом, глухо проворчало — раз, другой. Недоросли с сулицами стояли уже серые, один губами шевелил, и Гнус его понимал всей душой. Сам он сейчас молитвы путал одну с другой и вперемешку поминал святых, водяного и покойную матушку.
Лесные пятились. Это хорошо было видно по лицам, по тому, как второй дед мелко-мелко затряс головой, как недоросль крайний глянул на небо и присел за куст.
А старый шаман упёрся.
Кряхтя, выпрямился, выкатил грудь, вскинул посох с косточками и завёл. Забормотал — быстро, взахлёб, на своём, и слова были не слова, а будто камни. С каждым камнем у Гнуса волосья на загривке вставали дыбом. Наговор читает. Порчу шлёт. Ой, мамочки.
Кормчий оскалился.
— Это ты кому читаешь, старый⁈ — Он шагнул на шамана, и шаман поперхнулся своим бормотанием. — Мне⁈ Ты — мне⁈ — Ещё шаг. Дед пятился, тыча перед собой посохом, как слепой. — Ты чем силу-то взял, паскуда, что читать мне вздумал⁈ С кого взял⁈ С невинных, кого на камни клал⁈ С тех, кто ответить не может, — с них⁈
Громыхнуло уже ближе. Гнусу почудилось — вот те крест, потом хоть режьте, — почудилось, что вокруг Кормчего потемнело. Не тень легла, а именно что сгустилось, как воду в проруби мутит. Он моргнул — вроде нет ничего. Моргнул опять — а оно есть.
— Кому требы кладёте⁈ — ревел Кормчий, наступая. — Ну⁈ Имя! Говори имя, нечисть лесная!
Шаман сипло выдавил одно слово — Гнус его не разобрал, да и не хотел разбирать, целее будешь. А Кормчий разобрал.
И встал, а потом зло расхохотался, без единой капли смеха. И вскинул руку к чёрному небу.
— Слыха-ал⁈ — гаркнул он вверх, в самые тучи, на весь лес, на весь белый свет. — Слышал, Покровитель⁈ Тебе кладут! Вот этими вот руками — тебе! Кровь невинную, воровскую — тебе на камни! И ты это принимаешь⁈ ЭТО — берёшь⁈ — Он набрал воздуху, и следующее проорал уже с такой лютой издёвкой, что у Гнуса захолонуло: — А не ошибся ли я в тебе, друг мой⁈
И ка-ак шандарахнуло.
Белым полыхнуло на весь лес, треснуло небо пополам, и тут же, без роздыху, ударило так, что земля поддала Гнусу в пятки, а в ушах заложило наглухо. Сосну где-то рядом развалило сверху донизу.
Когда Гнус проморгался, лесные сидели на земле. И деды, и недоросли. Сулицы их валялись по мху, и крайний недоросль полз куда-то на четвереньках, не разбирая куда. Один шаман не полз — сидел, где стоял, глядел на Кормчего снизу вверх, и рот у него ходил безо всякого звука.
А Кормчий опустил руку и брезгливо проронил сидящим:
— Пошли. В село ваше ведите. Пока я вас терплю. И пока Старший брат терпит.
Шли лесом, и лес их пропускал.
Впереди ковыляли лесные — деды, за ними недоросли, подобравшие свои сулицы, только несли они их теперь, как хворост, лишь бы не бросить. Следом шагал Кормчий, чёрный от злости, и злость его не остывала, а наоборот, накалялась с каждым шагом. Гнус это чуял спиной, боками, всем собой. Рядом с таким Яриком было всё равно что рядом с закрытым котлом, под которым не гасят огня. Рванёт или нет, а отойти хочется.
Остальным Кормчий махнул рукой от меток — за мной, мол. И ватага шла теперь сзади, шагах в тридцати, растянувшись цепочкой по чужой тропе. Гнус слышал, как они обсуждают вполголоса.
— … в дерево, говорю, ударило! Сам видал, шагов сто от него!
— Сто не сто, а сосну развалило. Дымится вон…
— Мужики, а кому он там орал-то? Ну, вверх-то? Это ж он… это он кому?
— Цыц! Кому надо, тому и орал. Ты имён не поминай, целей будешь.
— Свят-свят…
— А я говорил! — Это Брага, гордый, будто сам молнию заказывал. — Я всегда говорил: у Кормчего уговор. А вы ржали, дурни. Вот вам и ржали.
Гостомысл шёл молча. Гнус разок оглянулся — у старого воеводы лицо было каменное, только глаза бегали по лесу, по лесным, по Кормчему, и в глазах этих читалось, что разум никак не мог уложить виденное. Волк шагал рядом с отцом и, наоборот, ухмылялся. Нехорошо так ухмылялся, с удовольствием. Этому всё нравилось.
