Речной князь 7 (СИ), стр. 14
Речка отозвалась и показала мне карту дна.
Глубина у неё оказалась добрая, дно чистое — песок с камешком, ям нет, топляка нет. Лодья пройдёт. По большой воде и гружёная пройдёт, до самого… я повёл даром по течению… до самого подножья. Вода подводила дорогу к холмам сама.
Уже подарок.
— Ну вот. — Гостомысл встал рядом и кивнул вверх, где за ольхой поднимались в небо два зелёных увала, один за другим. — Вот они, Ярослав. Холмы твои. Гляди.
Я поднялся с корточек и стал глядеть.
Глядел я долго и чем дольше глядел, тем яснее понимал, что старик всю жизнь смотрел на эти холмы глазами пешего человека.
К холмам подошли берегом речки, и с каждой сотней шагов мне становилось веселее.
Первый увал вставал из леса зелёным горбом. Издали, от прогалины, он глядел грозно, как всё, на что смотришь снизу, а вот вблизи начал оседать и распрямляться. Я шёл, смотрел на его склон и прикидывал уклон. И выходило отлично, потому что видел я не стену и не лоб, а долгий ровный подъём.
— Ну? — Гостомысл перехватил мой взгляд. — Вот тебе холм. Что скажешь?
— Скажу, когда ногами промеряю. Веди на самый верх.
Лезли всей ватагой. Гнус считал шаги вслух и сбился на четвёртой сотне. Щукарь пыхтел, поминал новые сапоги, но от меня не отставал ни на шаг, и глаза его уже бегали по склону. Мастер в нём проснулся раньше, чем дед согласился вставать.
А я шагами мерил длину подъёма, глазом брал крутизну, ковырял носком грунт. Земля шла добрая. Супесь с камешком, сухая, плотная. Не глина, что плывёт под дождём, не песок, что съезжает. Такая земля сваю держит намертво. И лес стоял по всему склону — сосна, ровная, строевая, руби на месте да теши. Всё своё, и главное, что всё тут.
На вершине я встал и поглядел вперёд.
Мне открылась неглубокая седловина, версты полторы. За ней второй увал, брат-близнец первого, такой же тягун. А за вторым, внизу, блестела вода. Другая речка, той стороны. От воды до воды, через оба холма, выходило вёрст пять. Может, шесть.
Шесть вёрст. У греков, вроде, было столько же.
— Чего застыл? — Щукарь отдышался и встал рядом. — Ну, горы. Ну, высоко. Красиво, спору нет. Дальше чего?
— Дальше, дед, гляди сюда. — Я присел на корточки и разгрёб ладонью хвою до земли. — Все глядите. Показывать буду.
Они обступили — Щукарь, Гостомысл, Волк, Бес, Гнус сзади вытянул шею. Я взял сучок и повёл по земле борозду.
— Вот склон, по которому мы лезли. От самой воды до верха. Теперь глядите, что на нём встанет. — Я провёл две черты рядом, вдоль борозды. — Кладём по склону настил. Брёвна тёсаные, вполдерева, крепим к лагам, а посередине каждого выбираем жёлоб. Две колеи выходит, как санный след, только деревянный. Снизу доверху, ровной лентой.
— Настил… — Щукарь присел рядом. — Так. А по колеям чего?
— А по колеям едет вот что. — Я нарисовал промеж колей прямоугольник. — Сани. Рама из бруса, широкая, по обводу лодейного днища. Полозья под рамой окованы и смазаны, сидят в желобах. На раму ставим лодью. Целиком, Щукарь. С грузом. Не разгружая.
Стало тихо. Гостомысл смотрел на мои каракули, и брови его сходились всё ближе.
— Погоди, Ярослав. Гружёную лодью… вверх по склону… — Он поднял глаза. — Кто ж её потянет? Тут никаких волов не станет. И полсотни мужиков не станет.
— Никто не потянет. Её покрутят.
— Чего?..
— Ворот, воевода. — Я воткнул сучок в вершину борозды. — Вот здесь, наверху, ставим барабан со спицами, как колодезный, только в десять раз здоровей. Мы такие делали уже. На барабане канат. Канат вниз по склону, крюком в сани. К барабану этому привязываем вола, ну или мужики крутить будут. — Я поглядел на Гостомысла. — Ты колодезным воротом ведро таскал? Одной рукой ведь идёт, какое хочешь ведро. Вот тебе тот же колодец, только лежачий. Ворот не устаёт и не надрывается, ему всё одно, что ведро тянуть, что лодью. Крути себе да крути.
Гостомысл глядел на борозду. Потом на склон — вниз, до самой речки, — и я видел, как он прикладывает моё к своему холму.
А Щукарь уже не глядел никуда. Щукарь сидел над каракулями, и губы его шевелились.
— Барабан как мы делали, но надо будет его заглублять очень сильно и каркас делать, иначе вырвет. Полозья окованные… — бормотал он. — В жёлоб их, стало быть, чтоб не соскочили… А жёлоб салом лить или дёгтем… И канат… Стой! — Он вскинулся. — Канат! Ты какой толщины канат крутить собрался, умник⁈ Лодья гружёная — это ж вес какой! Твой канат лопнет — и сани твои с лодьёй вниз по желобам твоим как полетят! Кто внизу стоял — поминай как звали!
— Верно, дед. Потому канат — двойной, и вяжем через блок. — Я дорисовал. — Блок на санях: канат от ворота вниз, через блок, и назад наверх, к свае. Тяга надвое делится, канату вдвое легче… — я усмехнулся, — … а это, Щукарь, та же наука, что у нас в талях на мачте. Ты её знаешь, потому что ей паруса поднимаешь.
Щукарь открыл рот. Закрыл. Поглядел на свои руки, которые тыщу раз тянули тали, потом на склон, потом на меня.
— Тали… — сказал он с отвращением. — Тали на горе. Лодья на телеге. Дорога из дерева… — Он набрал воздуху, и я приготовился к обычному концерту, но дед выдохнул и сказал только: — А спуск? Вверх втянул, ладно. А вниз? Она ж сама покатит, дура такая, разгонится — и в щепу.
— А вниз тем же воротом тормозим. Канат не тянет — теперь канат держит. Трави помалу, она и сползает шагом… — Я поднялся, отряхнул ладони. — Плечо за плечом. От воды — на первый холм воротом. По седловине — волами, там ровно. На второй холм — снова воротом. И вниз, к той воде, на канате. Шесть вёрст, четыре ворота, одна воловья упряжка. Лодья прошла от воды до воды — и груз её никто пальцем не тронул.
Молчали все.
Гнус переводил глаза с борозды на склон и обратно. По лицу его было видно, что он уже рассказывает это кому-то в корчме, и выходит у него вдвое красивей и втрое неправдоподобней. Бес щурился и считал что-то своё. Волк стоял, скрестив руки, и усмешка у него была та самая, углом рта.
А Гостомысл всё смотрел на склон. Долго смотрел. Потом повернулся ко мне, и лицо у него сделалось растерянное и злое разом.
— Всю жизнь, — сказал старик. — Всю жизнь я мимо этих холмов хожу. Дозором хожу, на охоту хожу. Холмы и холмы, каких везде… — Он мотнул головой. — А ты пришёл, полдня походил — и на тебе. Дорога. Была земля как земля — стала дорога… Как ты глядишь-то так, Ярослав? Каким глазом?
— Голодным, воевода. Я на этой дороге, считай, свою реку строю… — Я поглядел вниз, на речку, на прогалину, где остались гридни с харчем. — Ладно. Само не построится. Спускаемся — и последнее на сегодня дело. Хочу до вечера на кромку глянуть.
Замолчали как-то разом.
— На кромку, — повторил Гостомысл. Не спросил. Просто повторил, и голос у него сел.
— На кромку, воевода. Дорога краем их земли пойдёт — стало быть, надо мне ту кромку видеть своими глазами. — Я стал спускаться первым. — Веди.
Сзади было тихо. Потом Гнус сказал негромко:
— Во и сходили за земляничкой.
К кромке шли споро, и с каждой сотней шагов лес менялся.
Сперва он был обычный. Сосна, папоротник и извечный комариный звон. Гнус трещал про борти, Лыко с Брагой вполголоса спорили, чья очередь тащить харч. Потом тропа стала пропадать. Она сузилась до звериной, нырнула в ельник и пропала вовсе. Гостомысл пошёл медленнее, забирая вдоль сырой низины, и смотрел теперь не вперёд, а под ноги и по сторонам.
Разговоры за спиной завяли сами собой. Сперва до полушёпота, потом народ замолчал совсем.
Лес стоял глухой. Ели смыкались над головой, свет сквозь них пробивался серый, цеженый какой-то, и в этом свете стояла тишина. Ни треска, ни шевеления. Словно ваты в уши набили. Я отметил про себя, когда смолкли птицы. Шагов триста назад ещё цокала белка, а теперь ничего.
— Стой, — тихо сказал Гостомысл.
Он стоял у сухой сосны, невесть как затесавшейся среди елей. На стволе, на высоте лица, темнел выжженный, глубокий знак, размером в две ладони. Он сплетался из линий в узел, каких я не видал ни на одном берегу. Выше знака, на обломанном суку, висел лосиный череп. Старый, зелёный уже от времени, рогами вниз.
