Речной князь 7 (СИ), стр. 10

— За хозяина калитки! За Твердислава Гостомысловича!!!

И только Кормчий не орал.

Волк поймал его взгляд поверх отцова плеча. Зверь сидел, вертел в пальцах чарку и смотрел на них с отцом со своей вечной прищуренной ехидцей.

И Волк вдруг понял — всё это было посчитано.

Всё. С самого начала. С разговора на воде у Крутца — «скоро я тебя с роднёй знакомить буду». Калитка, земля, имя при князе — да, дело, да, война, всё правда. Но зверь вёл сюда флот не только за калиткой.

Он спланировал этот вечер до каждого слова.

Кормчий чуть приподнял чарку.

И Волк поднял свою.

Глава 5

Обоз воротился с починков под вечер — и городец ожил, словно дом, когда в него вносят огонь.

Бабы вваливались в ворота с узлами, с ребятнёй на руках, с недоверчивым гомоном. Нечай, как ни велено было, всё ж проболтался по дороге и про гостей, и про воротившегося Твердислава, и теперь каждой требовалось всё увидеть своими глазами. Увидели. Заголосили. Кинулись — кто к мужьям, кто к печам. Вскоре двор было не узнать. Столы, что стояли сиротски, с вяленой рыбой да сухарями, обросли горшками, задымилась поварня, запахло кашей с салом, и девки в лучших платках уже шныряли между лавок, стреляя глазами в чёрных гостей.

А у бани выстроилась очередь.

Баню Осока затопил ещё днём, по воеводину слову, и теперь она работала, как хорошая кузня. Наши выходили оттуда красные, ошалелые, с прилипшими волосами, и первым вышел Гнус — распаренный до сияния.

— Всё, — объявил он двору, садясь за стол с достоинством архиерея. — Года три можно не мыться. Я впрок попарился. Веником меня тут один охаживал, дай бог ему здоровья, — я думал, помру. Два раза душа выходила, я её за подол ловил.

— А чего ж воротилась-то? — спросили от поварни. Спросила крепкая румяная баба с половником — жена Осоки, как я понял по тому, как Осока при её голосе подобрался.

— А куда ей, милая! — Гнус развёл руками. — Там, — он ткнул пальцем вверх, — таких столов не накрывают!

Двор грохнул. Осокинская жена зарделась и от полноты чувств бухнула Гнусу в миску черпак каши, от которого аж миска присела.

Пир пошёл всерьёз.

Я сидел на почётном месте, по правую руку от старика, пил мало и делал то, что делаю на всех пирах, — слушал. Двор гудел ладно. Порубежные с ротными уже перепутались за столами так, что не расплести. Некрас с Осокой на пару поминали какие-то общие броды — оказалось, служили в молодости под одним стягом, мир тесен, а река теснее. Бес учил молодого Нечая метать нож в столб — Нечай попадал через раз и сиял, девки у поварни следили за Бесовыми руками, забыв про горшки. Рыжий молча ел. Возле него сама собой образовалась стайка ребятни. Они сидели полукругом, смотрели, как он ест, и почему-то это было им интереснее всех Гнусовых баек.

А потом на него налетела девка.

Она возникла с крынкой наперевес — румяная, быстрая, с растрёпанной косой и таким голосом, что куры у тына присели:

— Это кто ж так гостя посадил, ироды⁈ В самый угол, к сквозняку! А ну двигайся, воинство! — Ребятня брызнула, как мальки. Девка утвердила крынку перед Рыжим, подбоченилась и оглядела его всего — с сапог до макушки. — Ба-атюшки. Это сколько ж тебя растили, такого? На тебя ж холста не напасёшься… Молока пей! Чего глядишь? Молоко пей, говорю, а то мёдом вас тут упоят, знаю я наших!

Рыжий поглядел на неё. На крынку. Взял. Выпил — всю, не отрываясь, потому что под таким взглядом не выпить было нельзя.

— Во-от, — удовлетворилась девка. — А теперь сказывай: тебя как звать?

Рыжий помолчал.

— Рыжий.

— Это не имя, это масть! — Она фыркнула. — Меня вон Веснухой дразнят, так я ж не откликаюсь… — Подумала и честно добавила: — Откликаюсь. Ну и ты откликайся. Рыжий так Рыжий, мне-то что, у меня конь Соловый — тоже не жалуется… Пирога хочешь? С рыбой! Сама пекла, не бойся!

И, не дождавшись ответа, умчалась — коса вразлёт, — и через минуту перед Рыжим стоял пирог, а Веснуха уже сидела напротив, подперев щёку, и рассказывала ему про коня, про сестру, про то, как о прошлом годе медведь задрал корову, а она, Веснуха, его ухватом… Рыжий ел пирог и слушал. И где-то на медведе с ухватом у Рыжего дрогнул угол рта.

Вверх дрогнул.

Гнус, проходивший мимо с чаркой, встал как вкопанный. Поглядел на Рыжего. На Веснуху. Открыл рот — а Бес, не оборачиваясь, взял его сзади за ворот и увёл.

Волк сидел слева от отца. Они почти не говорили, но старик нет-нет да и скашивал глаз на младшего. Взглядом наверстывал одиннадцать лет, по глотку.

И тут Осока, разомлевший, громкий, хлопнул ладонью по столу:

— Не, ну а всё ж таки, гости дорогие! — Он навалился на стол, ища меня глазами. — Вот вы говорите — к межени на юг, на юг… А на юг — это куда? Чего там, на юге-то? Басурмане? Торговать, что ль, али как?

Стол притих ближним краем — дальний ещё гудел.

Я отставил чарку.

— Не торговать, Осока. — Говорить я стал негромко, и оттого притих и дальний край. — Слушай, раз спросил. Внизу, где наша Молгва в Вологу падает, на стрелке, стоит торг. Холопьим городком зовётся. Знаешь, чем торгуют?

— Чем?

— Людьми. — Я дал слову лечь. — Нашими. Степняки по вёснам гонят туда полон. С юга подымаются бусурманские купцы с серебром. И идёт торговля. А князь тамошний с каждой проданной головы берёт долю. И Орде с той доли дань платит.

Двор молчал уже весь. Осокинская жена застыла с половником над котлом.

— К межени у них съезд, — продолжал я. — Большой торг: степь пригонит живой товар, юг привезёт серебро на закуп, князь сядет считать долю. Соберутся все разом. — Я обвёл глазами столы. — Вот к межени и мы придём. Торг — выжечь. Полон — распустить по домам. Серебро ихнее… — я усмехнулся, — серебро заберём. Не пропадать же добру.

Тишина сделалась такая, что слышно было, как в поварне трещат угли.

Порубежные глядели на меня, разинув рты. Они поняли, что я не в набег собираюсь, а в поход. Поход это слава, о какой поют, добыча, о какой брешут, и дело, за которое на том свете, поди, наливают без очереди.

У молодых загорелись глаза — у Нечая аж рот приоткрылся. Мужики постарше задумались. Их тоже взяло, я видел, — но у них за спиной были волоки, дворы, вон бабы у поварни… Хотелось — и не бросишь. Двор качался на этих весах молча.

— Госссподи… — выдохнула осокинская жена и перекрестилась половником. — Это ж… это ж сколько душ вызволите…

— Сколько будет на торгу — столько и вызволим.

— А степняков⁈ — Нечай не выдержал, вскочил. — Степняков-то — что⁈

— А степняков, — сказал я, — спросим, почём нынче люди.

Двор выдохнул — злым, коротким, единым звуком, — и загудел, и гудел бы до утра, но тут поднялся старик.

Гостомысл встал во главе стола, дождался тишины — при нём она наступала быстро — и поднял чарку. Поглядел на меня. На сына. Куда-то за тын, где темнела над бродом его межа.

— За гостей, — сказал он. И, помолчав, добавил слово, которого я от него не ждал: — И за юг.

Выпил до дна, сел — и через плечо, только мне и Волку бросил:

— Договорить бы надо, Ярослав. Не за столом.

* * *

От пира ушли, когда двор допелся до протяжных песен, что заводят бабы, а мужики подхватывают вполголоса, глядя в огонь.

Старик повёл нас к вышке. Не сговариваясь повёл именно туда, на свой пост, и я это отметил, ведь серьёзный разговор человек ведёт там, где его сила. Под вышкой горел костерок дозорных. Гостомысл кивнул, и Первуша с напарником снялись без слов, оставив нам огонь.

Сели на брёвна. Внизу шумела на перекате Твердца, из городца долетала песня.

— Ну. — Старик поворошил угли прутом. — Сказывайте, как надумали. Про землю.

— Просто надумали. — Волк вытянул ноги к огню. — Земля моя по праву, как дадено, — тут всё крепко, и спасибо тебе, отец, за слова твои… А сидеть на ней будешь ты.

Прут в стариковой руке остановился.

— Как это?