Право на мир (СИ), стр. 32

— Сумку проверил? — первым делом спросил он.

— Проверил. Всё на месте.

— Деньги тоже?

— Тоже. Я же тебе сразу сказал, что всё на месте.

— Мало ли. — Он помолчал, в трубке что-то зашуршало. — С ребятами что?

— Рахмонов вернулся. Остальные у вас.

— Я про тех, которые…

— Письма родным отправил, наградные тоже ушли.

— Понятно.

Больше он ничего не спросил. Я тоже. Поговорили про госпитальную кормёжку, про врачей, про то, что к зиме в палатах обещают включить отопление, если найдут топливо. Потом нас разъединили.

Рахмонов появился вечером через три дня после моего возвращения в Чирчик, с дорожной сумкой и свёртком, завязанным в полотенце. Постучал, вошёл, поставил всё на стол.

— Мать передала.

В свёртке были лепёшки, сушёные абрикосы и несколько крупных яблок.

— Ты ей рассказал?

— Что ранен был? Так зачем её пугать? Тем более, что меня в госпитале только от синяков лечили.

— Я не про ранение.

Он покачал головой.

— Не буду я ей ничего говорить. Не надо ей это. И так по новостям сплошные кошмары показывают, и она сильно переживает. Я в Чирчике инструктором служу, на боевые не хожу, даже на стрельбище бываю редко.

Я посмотрел на него.

— Мог бы что-нибудь другое придумать. На тебя тоже наградой лист ушел, что скажешь ей, когда орден или медаль получишь? Что героически чистил картошку в столовой?

— Награды ещё под вопросом, а если получу… Показывать ей не буду. У неё с сердцем плохо.

Мы нашли чайник, взяли у дежурного две кружки и до отбоя просидели у меня. Рахмонов рассказывал про дом. Отец постарел, старший брат собирается куда-то уезжать на заработки, сестры-близняшки заканчивали школу и собирались поступать на врачей, мать ругается, что он стал таким худым и в своей этой армии его не кормят. Я слушал и старался не перебивать. Раньше мы с ним разговаривали в основном о работе. Теперь я впервые узнал, сколько у него братьев и сестер, кем был отец и почему он в своё время выбрал военное училище.

На следующий день нас обоих отправили на занятия. Мне выделили взвод молодых солдат узбекской армии. На первой встрече я спросил, кто из них понимает по-русски. Руки подняла примерно половина пацанов, в основном городских. Когда начал задавать вопросы, выяснилось, что и из этой половины некоторые понимают не всё. Пришлось просить Морозова, чтобы Рахмонова прикрепили ко мне, и мы работали вместе.

— Ты у меня теперь заместитель по разговорной части, — сказал я ему, когда мою просьбу удовлетворили. — По матерной в основном. Только переводи правильно, без отсебятины.

Он тогда только рассмеялся, но по нему было видно, что ему нравится, что нас не разлучили.

После госпиталя я старательно пытался вернутся в свою первоначальную физическую форму. Наравне с курсантами бегал марш-броски и проходил полосы препятствий. В принципе на госпитальных харчах я не успел сильно отожраться, но мои ранения, хоть они были и незначительные, давали о себе знать. К концу занятия тянуло шею, плечо начинало ныть. Медик из санчасти, узнав, что я снова таскал пулемёт, чуть не пошёл жаловаться Морозову. Пришлось врать, что пулемёт таскал солдат, а я только показывал, куда смотреть и что делать.

Молодые ребята смотрели на меня с любопытством. Возрастом я от некоторых отличался всего на несколько лет, а командовал ими так, будто всю жизнь этим занимался. Ни наград, ни нашивок за ранения я на полевой форме не носил, и обо мне они знали только то, что я старший лейтенант российской армии. Через неделю они привыкли ко мне, я начал запоминать их фамилии. На стрельбах курсанты перестали крутить головами и ждать подсказок от соседей. Рахмонов уже не переводил каждую фразу, только самое необходимое.

На задания меня не посылали. Даже на короткие выезды, где требовалось просто сопроводить кого-то или что-то получить. Я безвылазно сидел в части, ожидая сам не знаю, чего. Поначалу я был этому даже рад. Потом поймал себя на том, что каждый раз, услышав во дворе двигатель грузовика, подходил к окну.

Вечерами Морозов иногда заходил ко мне попить чаю и просто поболтать, но разговор наш всегда начинался одинаково. Я спрашивал про свой рапорт.

— Чего там? Новости есть?

— Серёга, за неделю такие вопросы не решаются.

— Когда вам надо, вы всё быстро решаете. Меня из госпиталя за час выписали.

Он как обычно садился на край кровати и говорил:

— Ответ придёт — скажу. Пока занимайся солдатами.

И я больше, до следующего его визита, вопросы не задавал. Морозов и без меня выглядел так, будто последние несколько суток спал урывками.

Через две недели за мной пришли прямо на стрельбище. Я стоял за спиной у пулемётчика и в третий раз объяснял ему, почему не надо левой рукой держаться за сошки пулемёта, и почему эта ошибка, которая мешает стрельбе. Молодые стрелки часто пытаются держать ПКМ левой рукой за ствол или сошки. На самом деле при стрельбе лежа левая рука должна плотно прижимать приклад сверху вниз в плечо, удерживая его за специальный вырез снизу приклада, или контролировать оружие в районе шейки. Рахмонов переводил, хотя солдат уже прекрасно понимал, что от него хотят. Просто привычка оказалась сильнее понимания. Посыльный дождался, пока закончится очередь.

— Товарищ старший лейтенант, вас в штаб. К полковнику Гуревичу.

Я посмотрел на часы. Занятия только начались, и Гуревич это прекрасно знал.

— Сейчас?

— Приказано немедленно.

Я молча протянул Рахмонову свою командирскую сумку с планом занятий.

— Закончишь? — спросил я.

— Закончу.

— Только этого добей. В смысле научи.

Рахмонов кровожадно улыбнулся, а солдат настороженно посмотрел на него.

В кабинете Гуревича снова лежала газетная страница. Точнее на этот раз их было несколько. Рядом — перевод и отдельные фотографии. Морозов сидел у стены. У Гуревича пепельница была полна, хотя обычно он столько не курил.

— Садись, — сказал он.

Я сел и сразу увидел себя. Фотографию положили сверху. Плохую, зернистую, с тёмными краями. Но лицо было видно хорошо.

Я сидел на стуле. Руки заведены назад. Ворот рубашки расстёгнут, лицо изможденное, осунувшееся. Голова чуть повёрнута в сторону, будто я смотрел на человека, стоявшего рядом с фотографом. Несколько секунд я разглядывал снимок, прежде чем вспомнил тот щелчок. Тогда на него почти не обратил внимания. В комнате было жарко, хотелось пить, и меня куда больше интересовало, что будет дальше.

— Ты? — спросил Гуревич.

— Я.

— Когда снимали?

— На допросе.

— Кто?

— Не знаю. Один из людей Симбы. Зашёл, сфотографировал, ушёл.

Морозов подвинул ко мне остальные снимки. На одном геологи сидели возле длинного барака. Несколько человек смотрели в объектив, другие отвернулись. Волкова была у самого края. Худую женщину в грязной рубашке трудно было связать с той, что сидела в кресле на первой газетной фотографии. На втором снимке позировал охранник стоял перед пленными, держа автомат поперёк живота. Улыбался.

— Откуда взяли? — Спросил я, вернув фотографии на стол.

— Через корреспондента в ЮАР, — ответил Гуревич. — Газета пишет, что получила фотографии из архива повстанцев. Кто именно передал, не называют.

— Заплатили, наверное.

— Возможно.

Я снова взял свой снимок. Вот теперь ниточку можно было больше не тянуть. Её размотали до конца.

— Волкова узнала?

— Да. И ещё двое из освобождённых. Выяснилось, что кроме Волковой ещё двое эмигрировали в Канаду. Они получили приглашение от одной из разведочных компаний, занимающихся поиском полезных ископаемых. Все трое кандидаты наук и оказывается довольно известны в узких кругах своими научными публикациями, в том числе и за рубежом. Ценные кадры, мать их… Сейчас с офицерами, которые допустили выезд секретоносителей отдельно разбираются. Заедено уголовное дело.

Я опустил фотографию и взял перевод. Продолжение было длиннее первой статьи. Журналисты уже не пересказывали воспоминания одной женщины. Они сопоставляли рассказы, приводили даты, описывали лагерь и аэродром. Упоминали погибших. Ссылались на людей, служивших у повстанцев, и на бывшего южноафриканского военного, который якобы слышал о происшествии ещё тогда. Моя фамилия пока стояла со знаком вопроса. Но имя, возраст на момент событий и несколько подробностей биографии были указаны вполне уверенно. Я перевернул страницу.