Скотина III (СИ), стр. 75
Саквояж прикрывал ноги. На животе висел фартук с остатками песка.
Справа царапнул коготь. Я ударил на звук — и рассёк пустоту.
Слева что-то шлёпнуло по доскам. Я развернул предплечье. Снова ничего.
Тварь не бросалась. Пробовала меня. Заставляла махать рукой, сбивать дыхание, подставлять лицо. Разумная или просто хорошо охотилась — для покойника разница невелика. Видит ли она? Мысли прочь.
Я замер.
Считал удары сердца. На тридцать втором по полу прокатился кусок стекла. На сороковом кто-то за дверью подавил всхлип. На пятьдесят седьмом тёплый ветер коснулся правой щеки.
Не ветер. Дыхание.
Я едва успел вскинуть левую руку. Челюсти сомкнулись на намотанной ткани. Зубы пробили первый слой, увязли дальше и дёрнули меня вперёд.
Я не стал отдёргивать руку. Наоборот, навалился, лишая тварь пространства, и всадил скальпель туда, откуда пахнуло гнилью.
Лезвие скользнуло по зубам, вошло во что-то мягкое. Тварь не отпустила. Когти вспороли фартук. Песок хлынул между нами. Один коготь скользнул выше, зацепил кожу под ключицей. Боль оказалась острой, ясной, почти приятной — на фоне тоннеля всё конкретное радовало.
Я провернул скальпель и потянул к себе, расширяя рану. Если попал в пасть, рядом сосуды и основание черепа. Если в глаз — ещё лучше. Если у неё глаза в другом месте, будущие исследователи пусть учтут мою ошибку.
Тварь рванулась вверх. Челюсти разжались, чтобы перехватить лицо. Пришлось бросить скальпель.
Я схватил её за шею — если это была шея — и прижал к груди. На ощупь она напоминала голого ребёнка: холодная скользкая кожа, тонкие рёбра. Только рёбер было слишком много, а руки сгибались туда, куда порядочные руки не сгибаются.
Судмедэксперту редко достаётся пациент, который активно возражает против вскрытия. Второй случай в моей практике. Первый закончился моим попаданием сюда.
Тварь дёрнула головой. Зубы щёлкнули возле уха.
Я перенёс ладонь на затылок, вторую упёр в основание нижней челюсти. Для человека — хороший рычаг на верхние шейные позвонки. Для неё — повод проверить гипотезу.
Рванул. Внутри сухо треснуло. Тварь обмякла на мгновение — и тут же вцепилась когтями сильнее.
Гипотеза не подтвердилась. Наука требует повторяемости.
Я направил анаму в правую ладонь и ударил в ту же точку под челюстью. Не приём и не заклинание — продолжение движения, которое тело уже совершало само.
Шлепок вышел негромким. Тварь выгнулась. Под ладонью затрещало, будто ломали связку сухого хвороста. Когти разжались. Тело задрожало и начало оседать.
Не падать — именно таять. Через несколько секунд мои руки погрузились в тёплую зловонную жижу.
Я отшатнулся, ударился затылком о дверь и сел на пол. За дверью женщина вскрикнула.
— Всё хорошо, — выдохнул я.
— Оно умерло?
Я ощупал левую руку. Кисть сгибалась, пальцы слушались. Три поверхностные борозды на груди, одна глубже у ключицы. Крупные сосуды целы, дыхание с обеих сторон одинаковое. Жить можно.
— Нет, — ответил я. — Просто стало добрее.
— Что?
— Не открывайте дверь.
Я стряхнул с ладоней то, что недавно пыталось меня съесть.
— Какая гадость, — сообщил я темноте.
Ответа не последовало. Тоннель был согласен.
Дальше я нашёл подростка. Пальцы коснулись волос, щеки, шеи. Кожа ещё тёплая. Роговица влажная. Мышцы расслаблены — смерть наступила совсем недавно. На месте груди зияла полость шире двух ладоней — края рваные, рёбра обломаны внутрь. Сердце отсутствовало вместе с частью лёгких. Пульс можно было не искать, но пальцы всё равно легли на сонную артерию. Профессиональная привычка — последняя форма вежливости перед мёртвым.
Ничего.
— Там мальчик был, — шепнула женщина за дверью. — С рисунками. Он жив?
Врать родственникам погибших мне приходилось часто. Врать случайным свидетелям — незачем.
— Нет.
За дверью тихо всхлипнули. Потом совсем рядом детский голос спросил:
— Мам, дядя тоже умрёт?
— Не сегодня, — ответил я раньше неё.
Очень хотелось верить, что ребенку я сказал правду.
В прошлой жизни я вскрыл достаточно молодых тел, чтобы перестать спрашивать, за что. Ответ всегда одинаков — ни за что. Смерть вообще не судья. Она санитар с плохим зрением — хватает того, кто оказался ближе.
Я закрыл подростку глаза. Бесполезный жест. Потом нащупал саквояж. Кожа была скользкой от крови и жижи, но ручки уцелели. Нить Полины тоже осталась на месте. До ректорского купе — четыре двери и один большой узел.
Я встал на колени и пополз дальше. У большого узла остановился.
— Фёдор Филимонович.
Дверь распахнулась. Меня схватили за ворот и втянули внутрь вместе с саквояжем. Поезд качнуло. Я навалился на ректора, ректор — на столик, столик оказался единственным, кто перенёс встречу молча.
Фёдор Филимонович попытался меня оттолкнуть, ухватился за голую ногу и застыл.
— Борис… Почему ты без штанов?
— Они временно работают доспехом.
— Где?
— На руке.
— Где ты возишься? — прошипел ректор. — Я решил, что ты заблудился. Закрывай.
Я нащупал дверь ногой и толкнул. Фёдор Филимонович придвинулся, шумно втянул носом воздух и немедленно отодвинулся.
— Ты во что вляпался?
— В местную фауну.
— От тебя несёт дохлятиной.
— У нас возникли профессиональные разногласия.
— Ты ранен?
Вопрос прозвучал не из заботы. Ректор оценивал сохранность будущего костюма.
— Царапины. Сознание ясное, крупные сосуды целы. Для вашей затеи гожусь.
Он провёл рукой по моему плечу, наткнулся на кровь и резко отдёрнул пальцы.
— Это ты называешь царапинами?
— Пока кровь течёт наружу, всё идёт по плану.
— Времени мало.
В купе было жарко, душно и тесно. Фёдор Филимонович сопел напротив. Судя по звуку, сидел на полу и вытирал пальцы обо что-то, что позже предстояло носить мне.
Я поставил общак слева от двери — там, где ректор должен будет искать свой багаж, и накрыл его свисающим покрывалом.
Справа в колено упёрся угол чемодана.
— Здесь одежда и мои личные вещи, — сказал ректор, — Переоденешься. Мундир парадный, награды в левом кармане. Не перепутай порядок планок.
— А если спросят, за что награды?
— Не спросят.
— Обычно так говорят перед тем, как обязательно спросят.
Он снова коснулся моего плеча, спустился по руке и разжал пальцы. В ладонь ткнулся продолговатый металлический футляр. Холод обжёг кожу.
— Серебряная Игла, — прошептал Фёдор Филимонович. — Осторожно. Футляр открывается как пенал для очков. Бери за середину. Кончика коснёшься, когда будешь готов. Если руки трясутся — скажи сразу.
— Не трясутся.
— У тебя голос дрожит.
— Это от восхищения вашей щедростью.
На самом деле дрожь уже прошла. Военные врачи делают тонкую работу в любых обстоятельствах. Руки начинают трястись потом, когда всё закончено и никому не мешает.
Я провёл пальцем вдоль футляра, нащупал защёлку. Пенал раскрылся почти беззвучно. Внутри лежало что-то настолько холодное, что подушечки пальцев сразу онемели.
— Проколи палец, — велел ректор. — Потом зажми Иглу между ладонями. Держи крепко. Может жечь или морозить. Может показаться, что она ползёт под кожей. Это нормально.
— У нас очень разные представления о нормальном.
— Делай.
Я коснулся кончика. Игла проколола кожу сама. Что-то тонкое и злое метнулось внутрь пальца. Холод пробежал по запястью, достиг локтя и рванул к груди. Я успел ощутить чужеродный предмет под кожей — и он исчез. Не растворился постепенно. Впитался мгновенно, словно капля воды в сухую землю.
Я сжал пустые ладони.
— Ну? — нетерпеливо спросил Фёдор Филимонович.
— Ой.
— Что «ой»?
— Кажется, уронил.
— Что⁈
Я опустился на четвереньки и принялся шарить по полу. Пыхтел, ругался, дважды ударился затылком о край полки — второй раз для убедительности — и протиснулся между ректором и багажом.
