Ловелас. Том 8 (СИ), стр. 49
— Доброе утро, босс, — сказал он и посмотрел на меня поверх газеты. Потом опустил ее совсем. — Плохо выглядишь.
— Спасибо, Хэнк. Мне этого не хватало.
— Нет, я серьёзно. — Он встал, обошёл стол и уставился мне в лицо, как смотрят на подозрительный шов на крыле самолёта. — Круги под глазами. Губы серые. Руки свои видел?
Я посмотрел на руки. Они слегка подрагивали.
— Босс, совсем себя не бережешь. Я ещё в феврале говорил: сон — это не роскошь, это ремонт. Организм ночью чинится. Ты ему не даешь!
— Организм вчера был занят.
— Тренировки, я так понимаю, не будет?
— Тренировка была, — сказал я и сел. — Всю ночь упражнялся. Сверху, снизу, сбоку…
Хэнк вернулся к своему стулу с видом человека, который такие шутки уже слышал.
— Сразу с четырьмя, — добавил я.
Он поставил чашку. Очень аккуратно поставил, как ставят на стол что-то, за что потом придётся отвечать.
— В смысле — с четырьмя⁈
— В прямом.
— Одновременно?
— Да.
Олсен откинулся на спинку. Помолчал. Взял чашку, поднёс ко рту, не отпил, поставил обратно.
— Зайки?
— Зайки.
— Все четыре?
— Хэнк, ты считаешь хуже, чем твой налоговой бухгалтер.
— У меня нет бухгалтера. — Он потёр подбородок. — Босс, при всём уважении. Я семь лет в морской пехоте. Я слышал такие истории от каждого второго. Обычно, когда начинаешь уточнять детали, выясняется, что их было две, и одна из них ушла в час ночи к себе так и не дождавшись.
— От меня уползали.
Хэнк молчал секунд пять.
— Ладно, — сказал он. — Допустим. И сколько это… продолжалось?
— Я лёг в кровать около трёх ночи. Заснул около семи тридцати. Кстати, где Полли?
— Подняла заек с утра и повезла к парикмахеру. Нет, я поверить не могу… Такое надо на камеру снимать, для истории!
— Я тоже об этом думал. В процессе…
Олсен встал и снова подошёл, и на этот раз действительно взял меня за запястье двумя пальцами. Пульс он мне мерил секунд двадцать, глядя на свои часы. — Семьдесят четыре. В покое. Много.
— И что это значит?
— Что ты ночью, босс, действительно бежал марафон. — Он отпустил руку. — Воду пил?
— Шампанское, виски.
— Шампанское — это не вода, это мочегонное. — Он развернулся к двери и крикнул в сторону кухни: — Мистер Уоллес! Кувшин воды Кристоферу и соли на кончике ножа!
— Хэнк…
— Босс, ты обезвожен, как ящерица в Долине Смерти. Соль вернёт воду в кровь.
Вот в этом весь Олсен. Человек, у которого в голове одновременно живут тактика штурма дома и пульс охраняемого лица.
Я повернулся к окну.
На лужайке шла уборка. Сцену уже наполовину разобрали: помост стоял, а заднюю раму с гирляндами двое снимали, передавая друг другу секции сверху вниз. Третий сворачивал провода на локоть. У бара четвёртый сгребал в брезент то, во что превратилась площадка, — стаканы, соломинки, чей-то шарф, половина шляпы. Пятый ходил вдоль бассейна с длинной сеткой и вынимал из воды всё подряд: листья, две подушки от шезлонгов, что-то белое, что он рассматривал секунды три, а потом убрал не в брезент, а в карман.
Пятеро мексиканцев. Работают ровно, без разговоров, в том темпе, в котором работают люди, которым платят за смену, а не за час.
К десяти вечера здесь снова будет лужайка. Через месяца такое же снова.
— Хэнк, — сказал я, не оборачиваясь. — Сколько мы платим уборщикам?
— Бригаде? Восемьдесят за выезд, на пятерых. Гарсия берёт себе двадцать, остальное делит.
— Дай им сегодня сто двадцать.
— Босс, они не просили.
— Вот именно.
Вошёл Уоллес с кувшином воды и солонкой на подносе. Поставил, налил, всыпал в стакан то, что Олсен велел, размешал и подал мне первым, а уже потом посмотрел мне в лицо и еле заметно приподнял бровь. Для Уоллеса это целая речь.
— Сэр. Что подать на завтрак?
Я открыл рот, чтобы сказать «кофе», и понял, что кофе меня сегодня добьёт. Оно же тоже мочегонное.
— Уоллес, — сказал я. — Я вчера пробежал марафон.
— Я слышал, сэр.
Вот же дом. Двадцать минут.
— Тогда вы понимаете, что мне нужно.
— Полагаю, да, сэр. — Он убрал поднос под мышку. — Овсянка на молоке, с маслом и тёмным сахаром — она поднимет вас медленно и надолго, в отличие от тостов. Три яйца всмятку. Бекон — четыре ломтика, прожаренные, а не подсушенные, как вы любите. Половина грейпфрута. Стейк я подавать не стану, сэр, вы его сейчас не переварите, у вас на это нет сил. Апельсиновый сок — большой стакан, с мякотью. И черный чай, а не кофе.
* * *
Завтрак принесли через двенадцать минут, и я съел всё, включая то, чего не собирался. Овсянка легла как балласт в трюм. После второго яйца перестали дрожать руки. После бекона я впервые за утро подумал о чём-то, кроме собственного тела, — и первое, о чём я подумал, было: Аарон ждал меня в конторе к обеду.
Уоллес все-таки принёс не только чай, но и кофе, вышел. А Олсен снова развернул газету, поводил глазами по третьей полосе и присвистнул.
— «В субботу на арене „Олимпик“ — прочитал он заметку — демонстрация японского боевого искусства карате. Мастер Масутацу Ояма. Билеты от доллара двадцати».
— Тот самый? Основатель целой школы?
— Ага. И он уже тут был. — Олсен сложил газету вчетверо и отодвинул к сахарнице. — Прошлой весной прилетел в Лос-Анджелес, оттуда сразу в Чикаго, там у них была база. Объехал тридцать два штата за лето.
— Ты откуда знаешь?
— У меня приятель Кастер в Миннеаполисе. Ходил смотреть. — Хэнк налил себе ещё кофе и сел поудобнее — Кастер не из впечатлительных. Войну прошел, на Ивадзиме был.
Я отложил вилку.
— И что он видел.
— Ояме лет тридцать, может, тридцать два. Не гигант — фунтов сто девяносто, роста среднего. Плечи и шея, остальное человеческое. — Хэнк показал руками ширину плеч, вышло скромно. — Учился в Токио у двух стариков. Одного зовут Фунакоси, он вроде как привёз это дело с южных островов, с Окинавы. Второго — Ямагути, этого в Японии зовут Котом.
— Почему Котом?
— Кастер не знает. — Олсен постучал пальцем по краю стола. — После войны этот Ояма ушёл в горы. Один. На четырнадцать месяцев. Жил в шалаше, тренировался и колотил деревья.
— Макивару сделать не мог? Из соломы…
— Может и мог. Но на деревьях костяшки быстрее окаменевают.
— И что дальше?
— Дальше он спустился в долины и начал драться с быками.
Я отставил чашку.
— С кем?
— С быками, Кит. С настоящими. Выходит на бычка голыми руками, валит и ломает ему рог. В сорок девятом или пятидесятом японские газеты об этом писали. Не знаю, сколько там правды и сколько бычок был маленький, но история ходит.
За окном мексиканец с сеткой дошёл до дальнего угла бассейна и вытащил оттуда венок из бумажных цветов. Постоял, посмотрел на него и надел на шею напарнику. Напарник засмеялся.
— Про быков не надо, — сказал я. — Давай про людей.
— Про людей я тебе и веду. — Олсен подался вперёд. — За тот год он тут в Штатах провёл три матча с профессиональными борцами. Не показуху, не «ты падаешь на третьей минуте». Три настоящих. В Шарлотте, в Северной Каролине, вышел против какого-то Беккера, борцовская туша фунтов на двести шестьдесят. В Де-Мойне — против полицейского, который считался у них в участке главным силачом. В Миннеаполисе как раз мой приятель и смотрел, там был боксёр.
— Боксёр — это уже интереснее.
— Я тоже так подумал. Тем более что японец в перчатках не работает. Голая рука. — Хэнк потёр большим пальцем костяшки на своей. — Приятель пишет: боксёр вышел серьёзный, полутяж, местный. Первые полминуты кружил, пару раз достал в голову. Японец стоял и держал. А потом ударил один раз в корпус — ниже рёбер, ладонью, не кулаком, — и боксёра унесли.
— Унесли?
— Унесли. На руках. Он полчаса не мог разогнуться. И самое паршивое, Кит, — Олсен помолчал, — что там были призовые. Тысяча долларов тому, кто выстоит. Ояма все себе забрал.
