Таксист из Forbes 9 (СИ), стр. 36
После выписки мать резала таблетки пополам. Резала красиво, по-учительски ровно, на разделочной доске, и говорила, что так велел врач. Надя один раз пересчитала упаковки, сопоставила с календарём и всё поняла. Таблетки стоили как её недельная выручка, а нужны были каждый день, без каникул.
Вика свалилась в июне, без предупреждения. Одноклассница, уехавшая в Москву три года назад, — тогда она занимала у Нади на билет и плакала на вокзале, размазывая тушь по щекам. Теперь у подъезда стояло дорогое авто со столичными номерами, а сама Вика была в пальто не по погоде, лёгком и дорогом даже на вид, с новыми зубами и очень спокойными глазами. Раньше глаза у неё бегали, как у всех в их дворе, — привычка людей, которые вечно ждут откуда-нибудь подвоха.
Сидели на кухне, за столом с клеёнкой в ромбик. Алёнка рисовала принцессу, у принцессы было четыре руки, чтобы всех обнимать, и она уже спросила у гостьи, не из телевизора ли та, потому что пахнет как из телевизора. Вика засмеялась и достала из сумки шоколадку в фольге, толстую, с целым орехом внутри. Надя видела такие на верхней полке в своём магазине и ни разу не пробивала на кассе. Про Москву Вика рассказывала много и ничего конкретного: район хороший, работа интересная, люди приличные. Смотрела при этом на Надины руки — та, слушая, машинально подшивала подол чужой юбки и сама этого не замечала. Потом бабушка увела Алёнку к телевизору, и Вика отставила чашку.
— Есть люди, — сказала она тихо. — Они помогают начать другую жизнь. Не просто так, просто так вообще ничего не бывает. Но это настоящий шанс, Надь. Ты на меня посмотри.
— Я смотрю. — Надя воткнула иголку в катушку. — Это то, о чём я думаю?
— Это школа. Пару лет тебя учат, дают другие документы и отпускают. Дальше сама. Никто никого никуда не продаёт, я бы к тебе с таким не пришла. — Вика помолчала, перевела взгляд на разделочную доску у плиты, где лежали половинки таблеток, и снова на Надю. — Ты красивая. Ты всегда была красивая, просто здесь это никому не нужно. А там из этого делают судьбу. Да и училась ты в школе лучше всех, не то что я.
— А ты? Ты кем стала?
— Я замужем. — Вика повернула на пальце кольцо, простое, без камня. — По-настоящему замужем, Надь. Муж знает про меня ровно то, что положено, и счастлив. И я счастлива, представь себе. Первый раз сюда приехала с того момента, как мы прощались с тобой на вокзале и смотрю сейчас на наш вокзал и понимаю, что успела выскочить.
Надя отказалась. Спокойно, без обиды, даже с какой-то гордостью, которой сама потом стыдилась. Разговор свернули на одноклассников, кто где, кто спился, кого посадили, кто-то уже за оградкой и Вика уехала, оставив на подоконнике бумажку с номером, будто забыла. Бумажка перекочевала в пустой кошелёк Нади и пролежала там три недели, между чеками из аптеки.
В июле матери стало плохо ночью. Надя проснулась от звука, которого раньше не слышала, — мать не стонала, она дышала с присвистом, часто и мелко, и от этого дыхания в тёмной квартире стало тесно. Скорая ехала сорок минут. Фельдшер был молодой и испуганный, руки у него были совсем мальчишеские, давление не сбивалось, и в соседних домах одно за другим зажигались окна — в их дворе умели просыпаться от чужой беды. Надя стояла в коридоре, прижимая к себе сонную Алёнку, тяжёлую и горячую, и слушала через дверь, как мать просит фельдшера не колоть дорогое — ей, мол, уже всё равно, а девочкам жить. Вот это «всё равно», сказанное учительским, привычным к диктовкам голосом, Надя запомнила на всю жизнь. Мать говорила так, будто диктовала классу предложение для разбора, и класс должен был записать без ошибок.
Под утро матери полегчало, фельдшер уехал, Алёнка уснула поперёк кровати. Надя сидела на табуретке в кухне и смотрела, как за окном сереет. Думала она не словами. Думала суммой операции, ценой упаковки таблеток и материнским дыханием с присвистом, которое теперь навсегда поселилось у неё в ушах.
Утром, отведя дочь в садик, она вернулась, нашла между свёрнутыми чеками бумажку, оставленную Викой, и набрала номер. Ответил женский голос, деловой и негромкий, без единого лишнего слова. Спросили возраст, рост, образование и семейное положение. Спросили, есть ли дети, и, услышав про Алёнку, не удивились и не замолчали, просто записали. Попросили прислать две фотографии, при дневном свете и без макияжа. Надя фотографировалась у окна, на фоне ковра с оленями, и чувствовала себя так, будто сдаёт анализы. В сущности, так оно и было.
Жадность тут была ни при чём. Ей потом много раз хотелось, чтобы это была жадность, — с жадностью проще жить, она хотя бы твоя собственная. Но в то утро внутри неё сидела арифметика: сумма операции, пустой кошелёк, цена разрезанных пополам таблеток и возраст матери. Арифметика не сходилась ни в одну сторону, кроме этой.
Дом стоял за высоким глухим забором в сорока минутах от Москвы, среди сосен, и снаружи выглядел санаторием для небедных. Внутри он и был санаторием, только отдыхать там не полагалось.
Привезли её на такси, в котором водитель за всю дорогу не сказал ни слова. У ворот телефон забрали в прозрачный пакет, наклеили номер и объяснили, что вернут не скоро. В первый вечер её сфотографировали на пропуск, выдали постельное и показали комнату: две кровати, два шкафа, окно в сосны. Соседка уже сидела на своей кровати и смотрела в стену. Надя тогда не знала ещё, что дальше имени они друг о друге не узнают ничего, и что это тоже войдёт в программу.
Подъём объявляли в семь, отбой в одиннадцать, и между ними день был расписан плотнее, чем у неё когда-то на двух работах. Английский шёл утром и вечером, а в середине помещалось всё остальное: осанка и столовые приборы, история искусства в объёме светской беседы, психология состоятельных мужчин и отдельным предметом, самым строгим, — умение молчать о себе. Наставница, которую велели звать Ириной Львовной, повторяла на каждом занятии одно и то же: биография — это чемодан, с ним не пускают туда, куда вы собрались. Девочек в потоке было шесть, знакомиться между собой разрешалось не дальше имён, хотя имена всё равно были уже не свои.
Соседку по комнате звали Дианой — во всяком случае, так значилось на её новых документах. Откуда она, Надя не знала и спрашивать не имела права, но по ночам Диана иногда плакала в подушку, тихо и умело, почти без звука. Надя лежала на своей кровати, смотрела в потолок и делала вид, что спит. Утром обе делали вид, что ночи не было. Это тоже был учебный предмет, просто не значившийся в расписании. В середине второго года Диана исчезла. Вечером легла спать, утром её кровать стояла застеленной по-больничному, шкаф пустой, и никто из наставников не сказал по этому поводу ни слова. Новую соседку заселили через неделю. Надя научилась не спрашивать так хорошо, что не спросила даже у себя куда делать Диана.
Первый год ставили тело и речь. Её отучали ходить с опущенной головой, сидеть на краешке стула и говорить «извините» перед каждой просьбой. Отучали от местных гласных, которые она в себе не слышала, пока их не записали на диктофон и не дали послушать. Она слушала собственный голос из динамика и не узнавала — так говорила её мать, так говорили все у них на кассе, и оказалось, что это отдельный язык, от которого можно избавиться, как от акцента. На психологии им объясняли вещи, от которых у Нади первое время горели уши. Слушать мужчину — работа, говорила Ирина Львовна, а притворяться, что слушаешь, — халтура, и халтуру мужчина с деньгами чует кожей, потому что ему халтурят все и всю жизнь. Хотите отличаться — слушайте по-настоящему. Из всего курса эта фраза оказалась самой полезной и самой страшной: по-настоящему у Нади потом получалось само, и границу между работой и собой она потеряла быстрее, чем предполагал учебный план.
Ей выдали «Маргариту». Ирина Львовна объяснила выбор без церемоний: Надя продаёт картошку, Маргарита выбирает вино. Новый паспорт появился к зиме, вместе с новой биографией — Рига, отец военный, институт культуры, недолгая работа в галерее. Биографию она выучила лучше таблицы умножения, её поднимали среди ночи и гоняли по датам, и к весне она почти помнила рижский двор, которого никогда не видела: липы, трамвай за углом, соседку-латышку с таксой. Двор ей описали на трёх страницах, и через полгода он снился ей чаще настоящего.
