Таксист из Forbes 9 (СИ), стр. 25

Он выдохнул так, будто держал эти восемь месяцев в лёгких и вот наконец выпустил.

— Восемь месяцев, вы понимаете?

Понимал я его хорошо, даже слишком: в прошлой жизни такие вечера случались у меня по несколько раз в год. Мы выехали на Симферопольку, он повозился с телефоном, поднёс к уху. И я услышал, как начинается семейный разговор человека в лучший его день.

— Кать. Кать, слышишь меня? Подписали мы! Ну «Волгу», какую ещё, я тебе восемь месяцев про неё… — Он засмеялся, и золотое вокруг него качнулось теплом. — Да! Сегодня! Прикинь, в последний момент их юрист опять…

Он не договорил. С той стороны в трубку вошёл детский плач — даже мне было слышно, надрывный, температурный, на одной ноте.

— А скажи им потише? Я не слышу ничего… Что значит «весь день так»? Кать, я тебе главное говорю, а ты… — Пауза. Пузырьки начали гаснуть, по одному, как лампочки на гирлянде. — Какие свечи? От чего свечи?.. Так у него тридцать девять или тридцать восемь и пять?.. Откуда я знаю, какие детские, они там разные все… Хорошо. Напиши название. Напиши, говорю, название, я в аптеку заеду. Всё. Еду.

Он нажал отбой и с полминуты молчал. Потом сказал — в окно, не мне:

— Восемь месяцев. Восемь месяцев — и на тебе — свечи.

Фон его к этому моменту было не узнать. Поверх погасшего золота всплыла ржавая крошка, колючая, с запахом железа перед грозой. Под ней лежал серый мазут усталости, укатанный, многолетний. А в самой глубине, на дне, я увидел то, чего он в себе, похоже, не видел: вязкую болотную зелень и рядом с ней — тонкую ледяную иглу. Вина и страх. У человека, который только что подписал контракт своей жизни.

Лезть к нему сразу было бы глупо. Я включил правый поворотник, пропустил фуру и заговорил о деле:

— Аптеку где будем искать? В Чепелево круглосуточная есть или по трассе поищем?

— Да откуда я знаю. — Он ответил резко, почти зло. — Я в этой аптеке был… давно я в ней был.

Я промолчал. Через полминуты он сказал уже другим голосом:

— Извините. Это не вам.

— Да я понял, что не мне.

Он посмотрел на меня в зеркало, проверяя, не обиделся ли. Я не обиделся, и ржавчина у него по краю чуть осела. Люди раскрываются не тогда, когда их расспрашивают, а тогда, когда их не осудили за резкое слово.

— Младшему сколько? — спросил я.

— Полтора. А как вы…

— Свечи. В полтора года ещё свечи, в пять уже сироп из ложки. — Я перестроился правее, высматривая заправку с вывеской. — По трассе за Климовском есть круглосуточная, при заправке. Возьмете свечи и сироп на день, они по действующему разные, можно чередовать.

— Ага. — Он вытащил телефон, открыл заметки и записал. Записывал он всерьёз, как на совещании. — Слушайте, а вы откуда всё это?

— Наслушался. Я в этой машине за смену собираю столько семейной жизни, сколько человек за десять лет не проживает.

Он хмыкнул и убрал телефон. Молчал минуты три, глядя в окно на подмосковные ангары. А потом заговорил сам, и я понял, что зацепка сработала: разговор про свечи оказался ниточкой, за которую он себя же и вытянул.

— Слушайте, а объясните мне тогда как человек, который, как вы выразились, «столько собираете». Я реально не понимаю, что я делаю не так. Честно, не понимаю.

— Попробую. Рассказывайте.

— Я работаю. Я реально работаю, не в танчики на работе играю. Квартиру закрыли в прошлом году, ипотеку — досрочно, четыре года вместо пятнадцати. Катя не работает, сидит с детьми, у нас двое: Соньке пять почти, Лёвке полтора. Я прихожу домой в девять. В коридоре лего. Я на него наступаю в темноте, потому что свет включать нельзя, дети спят. И я молчу, заметьте. Неделю молчу. Две молчу. Потом один раз наступаю на этот трактор и говорю — можно убирать игрушки вечером? Один раз говорю! И всё, я тиран. Я не ценю. А чего я не ценю? Я прихожу — бардак, дети орут, жена уставшая от чего-то. От чего, я извиняюсь? Я вон целый день — то совещания, то дедлайны, то начальнику что-то нужно и все срочно… я вечером приезжаю — я же не ору.

Он говорил и заводился, ржавая крошка крутилась гуще. А болото на дне при слове «уставшая от чего-то» толкнулось вверх, и я его засёк. Он сам слышал, что говорит чужими словами. Где-то внутри сидел парень, которому за эти слова было стыдно, но снаружи рулил другой.

— Мать моя вон говорит: разбаловалась твоя Катя. Мы, говорит, троих поднимали, стиральных машин не было, отцы к детям вообще не подходили — и ничего, все живые. Она Кате это тоже говорит, по телефону. Потом Катя со мной сутки не разговаривает. А я-то при чём? Я вообще на работе был, когда они созванивались!

— А вы что маме сказали?

— А что я ей скажу? Это ж мать. Ей шестьдесят восемь. Я между ними как посылка на почте. Одна отправила, вторая принимать не хочет, а я лежу и жду, пока они там между собой разберутся.

— Слушайте, а можно я вам вопрос задам? Дурацкий такой.

— Задавайте, — разрешил он.

— Что Катя любит?

Он открыл рот, чтобы ответить, — сразу, бодро, как отвечают на лёгкий вопрос в конце трудного совещания.

— Ну как. Катя любит… — И запнулся.

Пауза вышла длинная. Секунд восемь.

— Кофе она любит, — сказал он наконец. — С корицей. Она сама себе делает по утрам.

— А кроме кофе?

Он молчал, и по фону было видно, как он честно ищет. Роется. Не находит.

— Раньше рисовала, — сказал он совсем тихо. — Акварелью. У неё в кладовке коробка лежит, там краски эти в тюбиках, бумага. Она в институте на архитектурном училась, я её на дне рождения у общих знакомых увидел, она там всем шаржи рисовала на салфетках. Всех рассмешила. — Он потёр лоб. — Я про эту коробку пять лет не вспоминал. Она с Сонькиных родов не доставала ни разу.

— А когда вы её последний раз слышали, как она смеётся?

И вот тут я его сломал. Не специально, но сломал. Он открыл рот и не ответил ничего. Ледяная игла на дне поднялась вверх и прошила весь его фон снизу доверху, до самого верхнего слоя, и на языке у меня встал холодный металл.

— Не помню, — сказал он.

За эстакадой поток разредился, я перестал перестраиваться и убрал руку с рычага. Евгений замолчал надолго, минут на пять. Я его не трогал: человек, который выговорился в злость, обычно после этого говорит вторую половину, настоящую, и торопить тут нечего.

— Знаете, что меня добило? — сказал он наконец, и голос у него сел. — Позавчера дело было. Сонька в комнате об угол стола стукнулась. Я в двух шагах стоял, руку протянуть. И она мимо меня, на кухню, к Кате. Не оббежала даже, а прямо по моим ногам пробежала, я в проходе стоял. Я сначала не понял, а потом до меня дошло, что она ко мне не то что не бежит. Она меня не видит. Я мебель, которую не замечают.

Он подышал в стекло, потёр запотевший круг ребром ладони.

— И вот сегодня, когда подписали. Я же Кате не первой позвонил. — Он вытащил телефон и уставился в него, как в список. — Партнёру набрал прямо из переговорки, ещё бумаги со стола не убрали. Потом шефу. Матери отзвонился, похвастался. В ресторан звонил, бронь подтверждал. Кате — вот сейчас, из вашей машины. Двенадцатым номером, если по журналу вызовов считать.

Телефон он убрал во внутренний карман и там придержал рукой, будто тот мог сбежать.

— А ещё я в офисе сижу до девяти, когда можно спокойно уехать в семь. Сам сижу, меня никто не держит. Придумываю себе дела, письма перечитываю. — Он усмехнулся, и усмешка вышла кривая. — Там ко мне по имени-отчеству и в переговорку зовут посоветоваться. Понимаете?

— Понимаю. Я такого человека знал близко. Он тоже сначала сидел до девяти, потом до одиннадцати, а потом ему стало проще ночевать в кабинете, чем ехать домой. Никто не заметил разницы.

— И чем кончилось?

— Плохо кончилось. Утонул. — Я убавил климат-контроль, в салоне стало чуть душновато. — Евгений, можно я вам скажу пару вещей? Вы сегодня всё равно уже никуда не спешите, а я в этой машине на самом деле наслушался столько семейных историй, что мне впору кандидатскую защищать.