Солдат Отечества 2 (СИ), стр. 50
Вот тогда всё действительно изменится. Но где же французы? Не мог я настолько изменить историю, что мы спокойно пройдем Могилев или даже войскам в городе дадут отдых. В иной реальности французы опередили нас, а в этой… Что же я такого сделал?
Глава 22
Западнее Могилева
23 июля 1812 года
— Платон! — донёсся от телеги голос Аглаи.
Я обернулся.
Она стояла возле поднятого полога и смотрела на меня с тем выражением, которое не сулило ничего хорошего.
— Ты снедал? — спросила она, уперев руки в бока. — Со своими работами вовсе ополоумел.
Я задумался. И понял, что нет. Вот так! Только осознал, что голоден. Настолько я увлекся мыслями и своими изобретениями, что даже не поел, а это для солдата святое.
— Видишь! — сказала Аглая, будто только что одержала решительную победу над французской армией. — А потом будет говорить, что у него голова кружится от порохового дыма. Иди сюда.
— Когда это, сестренка, я такое тебе говорил? — несколько растерялся я.
Емельян, бывший рядом, довольно захмыкал.
— Иди, братик, — сказал он, хлопнув меня по здоровому плечу. — Француз до обеда подождёт. А ты снедай, раз баба велит.
— Эта баба спасала жизни егерей, а потом и другим. А придётся и тебя спасать — станет. Больше уважения, Емелька, — сказал я и был готов усугубить конфликт.
Возможно, что Емельян прочёл решимость в моих глазах или мои слова про Аглаю задели струны его души и потревожили совесть.
— Не со зла, — сказал он. — Но она ж баба и есть, с чего это ты так?
Да? Чего это я. Может, потому, что слово «баба» в моём понимании звучит несколько иначе, уничижительно. А тут слово «женщина» отсутствует. Но оправдываться я не стал. По-дружески хлопнул по плечу егеря.
И вообще… меня до сих пор жаба душила. Пять рублей! Содрал с меня, ибо знал, что есть. А тут ещё и оправдывайся перед ним. Коммерс, ити е мать. Спекулянт.
Где-то впереди уже били сбор. Армия снова собиралась в дорогу.
А у меня в кармане лежали двенадцать маленьких кусочков свинца, которые появились на свет лет на сорок раньше положенного. И не у французов, а у нас, у русских. Может, конечно, моё изобретение и боком выйти, даже и для всего человечества, так как уничтожать себе подобных становилось чуть легче. Но добро должно быть с кулаками. Пришёл враг, значит, бить его. И точка.
— Емельян, сообщи всем салагам… новобранцам, чтобы после первого перехода готовились к учениям, — сказал я.
— Не жалеешь ты людей, — пробурчал он. — Добре.
На самом деле, наверное, егеря, по крайней мере мы, ещё очень жалеют своих салаг. Как минимум их не называют ни «салагами», хотя никто так не называет, кроме меня иногда. Ни «швалью», что тоже определение для рекрутов, но реже употребляемое. И чаще иные уничижительно называют новобранцев «зелёными». Но как нам, егерям, чьи мундиры зелёные, называть этим, для нас благородным цветом рекрутов?
— Да бей же! Что ты его жалеешь? Чучело же! — почти прокричал я, чувствуя, как внутри опять начинает закипать раздражение, которое последние дни приходилось давить всё чаще. Я шагнул ближе к Ефиму, перехватил его руку за запястье и раздражённо поправил положение кулака. — Вот так! Двумя костяшками! Да что ж ты делаешь? Руку-то не выгибай! Кулак развалишь раньше, чем французу нос сломаешь!
Передо мной стоял красный, потный Ефим и недоверчиво рассматривал собственную правую руку, словно именно она была виновата в том, что удар опять получился кривым. И вид при этом имел такой глупый… А ведь он самый, ну или почти, сообразительный.
Ужас… начинаю даже уважать большевиков с их повальной ликвидацией неграмотности после прихода к власти. Такие дремучие люди. И это только усугубляет контраст между привилегированными сословиями и «подлыми».
Но новобранцы, пусть среди них и были те, кто уже не первый год тянет лямку, но часто нерадивые, казалось, невоспитуемые, всё равно наши. И с этими людьми идти в бой. Лоб расшибу, но научу их. И рукопашке, и всем премудростям, которые и сам постигаю постепенно, егерского военного искусства.
Чуть дальше от меня болталось на перекладине наше чучело — набитый соломой мешок, поверх которого кто-то для веселья натянул старую французскую куртку. От постоянных ударов у безымянного француза уже провалился один бок, из распоровшегося шва лезла солома, а голова, сделанная из туго скрученной ветоши, уныло свесилась набок. Казалось, даже чучело устало от нашей подготовки и готово было признать поражение, лишь бы его оставили в покое.
А ещё…
— Представьте, что это француз. Или вы его убьёте, или он вас. Так с какого поркуа вы жить не хотите, раз науку не постигаете, — это был крик отчаяния.
Наверное, наставничество всё же было не совсем моим. Во всяком случае, сейчас приходилось бороться с усиливающимся желанием уже не поправить ученика, а самому продемонстрировать приём прямо на нём, чтобы хоть как-то донести простую мысль: человеческое тело не оглобля, которой нужно махать от плеча до земли.
Я прекрасно понимал, что это раздражение от усталости. Последние переходы высосали из людей силы, спал я мало, ел на ходу, а впереди висела неизвестность с французами. Но понимание собственного состояния характер почему-то совершенно не улучшало.
И я не только учил, я сам вспоминал, тренировал себя, своё новое тело, которое только начало достаточно быстро реагировать и успевать за мыслями.
— Ещё раз, — сказал я уже тише, заставив себя разжать пальцы на его запястье, и отошёл на шаг. Потом постучал двумя пальцами себе под глаза, заставляя Ефима смотреть не на собственные руки. — Смотри на меня. Не на руку. На меня смотри.
— Да смотрю я, Платон Афанасьевич, — ответил Ефим с лёгкой обидой, тяжело переводя дыхание.
Он вытер мокрый лоб предплечьем и снова поднял кулаки, но сделал это настолько неуверенно, что я едва не застонал. Другие смотрели на Ефима с состраданием, а вот со мной встречаться взглядами не решались. Думают, наверное, что таких глазастых могу поставить на место «мальчика для битья».
Я поставил ноги чуть шире, одну отвёл назад и нарочито расслабил плечи. Трава под сапогами была ярко-зелёная, сочная, но уже вытоптанная десятками ног, а там, где мы крутились дольше всего, из-под примятых стеблей проступала влажная чёрная земля. Низина, где наверняка было много утренней росы, была сухой. Солнце поднялось высоко и начинало припекать. Было где-то около часа дня.
— Вот ты сейчас стоишь так, будто тебе батюшка велел на поле гонять ворон, — сказал я, чуть качнувшись на носках и показывая ему разницу между напряжённой и свободной стойкой. — Ноги деревянные, спина деревянная, руки висят. А если я тебя сейчас ударю?
— Так я отойду, — ответил Ефим и ухмыльнулся, явно рассчитывая, что сейчас сумеет меня поддеть. Он даже слегка перенёс вес назад, готовясь действительно отскочить.
Я резко шагнул вперёд и остановил кулак у самого его носа. Ефим дёрнул головой уже после того, как удар замер, и несколько человек, наблюдавших сбоку, коротко засмеялись.
— Видел? — спросил я, не убирая руки ещё мгновение и внимательно наблюдая за его глазами.
— Видел, — буркнул Ефим, покосившись на товарищей и явно жалея, что вообще согласился стать примером.
— Не видел, — ответил я и опустил кулак. — Если бы видел, не моргнул бы после того, как рука уже остановилась. Вот это и есть разница между «я умею махать кулаками» и «я понимаю, что делает противник».
Смех стал громче, но Ефим лишь сердито засопел и снова приготовился. Где-то на дереве всё это время надрывалась птица, и я уже минут десять думал, что, если она не заткнётся сама, то придётся включить её в программу рукопашной подготовки.
Несколько лошадей неподалёку лениво дёргали хвостами, отгоняя мух, а за кустами кто-то из солдат громко ругался из-за ножа, обвиняя всех в воровстве. Другие бегали в кусты, где было уже просто не пройти, такое минное поле там устроили буквально за полчаса. Мы-то быстро, уже привычно, сколотили нужник.
