Мальчик из Ямы 1: Начало (СИ), стр. 8

К шести утра я признал то, что нормальный техник признал бы в три пятнадцать. Экран Гроссбуха больше никогда не покажет ни одной цифры. Блок умер как жил: тихо, дешево и не вовремя.

У развозки утром выяснилось, что ночь была урожайной не только у нас. Сосед из четырнадцатого контейнера, сварщик с доков, держал под мышкой плитку с оплавленным шнуром и ругался на трех языках, два из которых я знал. У тетки из девятого сгорел зарядник для фонарей. Еще у кого-то в конце ряда, говорили, полыхнул удлинитель, и там реально бегали с огнетушителем. Скачок ночью ударил по всему нашему ряду, сеть сектора тряхнуло как следует, и трансформатор, который чихал последние недели, чихнул наконец по-взрослому.

— В контору заявить бы, — сказала тетка из девятого без всякой надежды, просто для протокола.

— Заяви, — согласился сварщик. — Они тебе параграф покажут: внутренняя проводка абонента, ответственность абонента. У них на любой пожар параграф есть, кроме того, где они виноватые.

Я слушал и думал, что мой Гроссбух в этой сводке потерь даже не самый крупный: у сварщика плитка, считай, треть месяца. А потом подумал, что нет, вру, самый крупный. Плитку можно заменить плиткой. Мой блок менялся только на билет с этой планеты, а такие в лавке при Куполе не лежали.

На смену я труп понес с собой. Не весь, кожух и раму оставил дома, взял плату и блок питания, завернул в ветошь и сунул в сумку, сам не знаю зачем. Вернее, знаю: на поле был Хруст, а Хруст в мертвом железе понимал лучше всех живых, кого я знал. Должен же существовать прием, которого я не знаю. В четырнадцать лет всегда веришь, что у взрослых припрятан прием, которого ты не знаешь.

Хруст развернул ветошь на верстаке в ангаре, около Коровы, стоявшей на утренней проверке. Понюхал, все старики сначала нюхают. Повернул плату к свету, посмотрел на кристалл через свою лупу с треснутым ободком, поскреб ногтем лак у пробоя. Бригада понемногу подтягивалась к верстаку: на Целине чужая беда, это театр, кино и лекция в одном билете, тем более до развода по квадратам десять минут.

— Питальник в первичке лег, — сказал Хруст наконец. — И за собой утащил. Классика жанра. Дешевые питальники, они как трусливые конвоиры: сами гибнут и груз не спасают.

— Я перекинул дорожки, кондеры заменил, пайку прогрел…

— Все ты правильно сделал. — Хруст положил плату на ветошь, как кладут то, с чем закончили. — Грамотно реанимировал. Только труп есть труп, хоть ты его озолоти. Кристалл пробит.

— И что, совсем никак? — спросил я. Голос опять дал петуха на середине, но мне уже было все равно. — Ну есть же способы. Ты же поднимал сгоревший контроллер Коровы, я сам видел…

— Лечится, — кивнул Хруст. — Молитвой и заменой всего внутри. Контроллер я поднял, потому что у меня был второй такой же, со сгоревшей ходовой. Из двух трупов один живой, это арифметика. А у тебя труп один. Из одного трупа получается один труп, проверено веками.

Он вытер руки и добавил:

— Проще новый.

Вот тут и наступила та пауза. Особенная, целинская. Потому что все, кто стоял у верстака, слово «новый» услышали одинаково: не как решение, а как цену. Новый вычислительный блок, самый простой, без сопроцессора, в лавке при Куполе стоил двести шестьдесят кредитов. Кредитов, не талонов. А Гильдия платила талонами, и меняла контора десять талонов за кредит, а на руках, у скупщиков, брали и по двенадцать. Я видел, как шевелятся губы у половины бригады: все считали. На Целине арифметику знают все, ее тут преподает жизнь, бесплатно и с пересдачами.

Я тоже посчитал. Вслух, потому что молчать уже не мог:

— Двести шестьдесят кредитов, это две шестьсот талонами по конторскому курсу. Моя норма, сорок в день. Минус жилье, минус паек, минус энергия и фильтры, остается талонов двенадцать в день, если не есть по-человечески. Двенадцать в день… двести шестнадцать дней. — Я сглотнул. — А у меня сто пятнадцать. И из них еще штраф не отработан.

— Не сходится, — подтвердил Хруст без всякой жалости, спокойно, как приемка подтверждает вес. — И со сверхурочными не сходится, сверхурочные у Крюка по полтора тарифа, но их еще дать должны. И в долг не сходится: тебе четырнадцать, на тебя контракт вешать нельзя, а без контракта в долг дает только дурак или родня.

— Спасибо, утешил.

— Я не утешаю. — Хруст завернул плату в ветошь и подвинул сверток ко мне. — Я взвешиваю. Утешение, это когда врут про вес.

— А с поля? — Я кивнул на ворота ангара, за которыми лежали наши квадраты, тысячи тонн железа до горизонта. — Мы же разбираем корабли. В кораблях вычислители стоят. Я маркировки знаю, я найду блок не хуже…

— Найдешь, — согласился Хруст. — Только не возьмешь. Ты чем на разделке занимаешься, юноша? Ломом. Конструкционкой. А вся числодробилка, все блоки управления, память, навигация, это отдельная песня: их из корпусов выщелкивают еще на орбите, при первичной разделке, и вниз они идут отдельным контейнером. Серым таким, с пломбой Корпорации. Видал серые контейнеры на лифтовой площадке? Вот. Туда руку сунешь, и разговор с тобой будет уже не про штраф.

— Почему так?

— Потому что после Чистки так. — Хруст сказал это слово буднично, как говорят «после дождя», и я не стал переспрашивать: про Чистку у нас все знали одинаково мало и одинаково твердо знали, что расспрашивать не надо. — Вычислительное железо на учете. Не всякое, вон, твой Гроссбух никому не сдался, бухгалтерия она и есть бухгалтерия. А что посерьезнее, под опись. Империя любит знать, где у нее что думает.

Я стоял и переваривал. Выходило красиво, как все у Гильдии: лом можешь таскать хоть до старости, а то единственное, что тебе нужно, едет мимо тебя в сером контейнере под пломбой.

Была еще мысль, и я ее тоже посчитал, честно, до конца. Продать. У меня было что: двадцать шесть чипов, за них круми дал бы талонов сорок, он давно на них щурился. Визор, вещь рабочая, редкая, талонов сто, если найти ценителя, а ценителей на Целине полтора человека. Осциллограф мой, за него бы дали больше всего, может, две сотни: прибор есть прибор. Итого триста сорок талонов, тридцать четыре кредита. Против двухсот шестидесяти. Продать все, что я люблю, и закрыть восьмую часть цены. Даже отчаяние на Целине не сходилось с тарифом.

Про Ведро я не думал. Вот честно, эта мысль попробовала сунуться, и я ее выставил за дверь раньше, чем она разулась. Есть вещи, которые не продаются, и не спрашивайте почему, ответа у меня в четырнадцать лет не было. Сейчас есть: тот, кто продал своего первого робота, дальше продаст и все остальное, по списку, недорого.

Прозвучал сигнал развода, бригада потянулась к Корове, представление кончилось. Я стоял у верстака и держал в руке осколок: при вскрытии от края платы отломился кусок, текстолит с обрывками трех дорожек, я его машинально сунул в карман еще ночью и теперь вертел в пальцах. Острый, легкий, никчемный. Двести шестьдесят кредитов. Сто пятнадцать дней. Одна квота. Порог тридцать задач, а без вычислителя я не решу и двадцати пяти, я это знал точно, я себя мерил.

И вот что странно: реветь хотелось, а не ревелось. Внутри вместо соплей собиралось что-то другое, сухое и злое, и оно складывалось в слова, которые я тогда, у верстака, сформулировал для себя впервые в жизни. Потом я эти слова буду повторять еще лет двадцать, но родились они там, над ветошью с трупом.

Нужной детали никогда нет. Никогда. Это не невезение, невезение, это когда иногда. Это система. Значит, и относиться к ней надо как к системе: не ныть, а искать обход. Отец бы сказал: не верь конторе, верь рукам. Контора говорит «двести шестьдесят кредитов или свободен». Посмотрим, что скажут руки.

— Добуду, — сказал я осколку. Вслух, тихо. — Не куплю, так добуду. Иначе.

Осколок не возразил. Уже что-то.

Сойка догнала меня на полпути к Корове. Пошла рядом, глядя перед собой, и с полминуты молчала, у нее это было подготовкой к речи.