Мальчик из Ямы 1: Начало (СИ), стр. 7

— Прошел, — выдохнул я.

— Прошел. — Мать положила лист. — С запасом в две задачи. Знаешь, что такое запас в две задачи? Это один незнакомый тип задач в билете. Или одна запавшая клавиша. Или один сосед, который весь экзамен будет щелкать костяшками. Две задачи, Роджер, это не запас. Это заявка на чудо.

— Сороковую я решил, между прочим. Просто не успел записать…

— В ведомость идет написанное. — Она собрала листы в ровную стопку. — Не успел записать, значит, не решил. На терминале это называется «состав прошел, накладную забыли»: груза нет, и не спорь. Вывод?

Я посмотрел на Гроссбух. Гроссбух мигал курсором, невинный, как все старики.

— Вывод: тридцать секунд на корень, это роскошь, — сказал я. — Мне бы блок посвежее. Хоть на пять лет посвежее, там уже сопроцессор другой…

— Мечтать будешь после экзамена, — сказала мать, но без обычного нажима, и я заметил, что она сама смотрит на Гроссбух и что-то считает. Я даже знал что: цену. Все на этой планете, посмотрев на любую вещь, первым делом считают цену, это у нас вместо любования. — Пока что учи тепловой баланс. Тридцать девятая у тебя из четырех действий сделана двумя.

Вечером я, как честный человек, доучил тепловой баланс. Потом посмотрел свои двадцать минут фильма, дошел с парнем до заката с двумя лунами, проговорил за диктором про белые палубы, отправил Ведро на зарядку и лег. Засыпая, я слышал, как мать бормочет составы, а сеть в щитке гудит чуть выше обычного, и подумал еще, сонно и мимоходом, что надо бы завтра глянуть контакты на вводе.

Хлопнуло в третьем часу ночи.

Не грохнуло, не полыхнуло, именно хлопнуло: сухо, коротко, как лопается перекачанный мяч. Я сел на койке раньше, чем проснулся, это у целинских детей врожденное. В контейнере было темно, только у стола светился экран Гроссбуха, и светился он неправильно. Ровным, глубоким синим. Ни курсора, ни строк, ничего: чистый синий свет, как будто экрану выдали новый цвет и забыли выдать смысл.

А потом я почувствовал запах, и вот тут проснулся по-настоящему.

Паленая изоляция. Кто хоть раз нюхал, тот не перепутает: едкая, химическая вонь с горчинкой, от которой сразу дерет горло и хочется делать три дела одновременно. Я сделал все три: выдернул шнур из щитка, распахнул дверь тамбура и включил верхний свет.

Из вентиляционных щелей Гроссбуха поднимался дым. Немного, две тонкие струйки, но по мне лучше бы он валил клубами: клубы, это горит что-то снаружи, а тонкие струйки, это умерло что-то внутри. Экран еще секунд десять держал свой ровный синий, потом мигнул и погас. Насовсем.

— Нет-нет-нет, — сказал я и полез за отверткой. — Погоди, старик. Погоди.

Мать проснулась, конечно. Встала в дверях спального отсека, посмотрела на дым, на выдернутый шнур, на мое лицо. Спросила одно слово:

— Сеть?

— Скачок, — сказал я. — Ночью же нагрузка падает, напряжение подпрыгивает, а трансформатор старый, он не выравнивает… Мам, я его починю.

Мать посмотрела на струйки дыма еще секунду. Ничего не сказала. Ушла обратно, и я слышал, как она легла, и знал, что не спит.

Кожух я снял за две минуты, восемь винтов, они у меня были расхожены до пол-оборота. Внутренности Гроссбуха я знал наизусть, я в нем каждую плату держал в руках еще при покупке, когда он достался нам за четверть цены с гильдейской распродажи списанного, и вид этих внутренностей мне не понравился сразу, с первого взгляда и с первого запаха.

Блок питания. Дешевый, штампованный, я его всегда презирал и всегда собирался заменить, вот прямо в следующий свободный квартал. Первичная обмотка выгорела дочерна, залив лаком половину платы, а пробой ушел дальше, во вторичку, и оттуда, по шине питания, в самое сердце. Конденсаторы на процессорной плате стояли вспухшие, все четыре, крышечки куполом, как будто их надули изнутри. Плохой признак. Хуже некуда признак.

— Ведро, — сказал я. — Ко мне. Свети сюда.

Ведро приехало из тамбура, встало у стола и уперлось фарой в плату. Начался наш ночной консилиум.

Прозвонка первички: обрыв. Ожидаемо, покойся с миром, блок питания. Я отцепил его целиком, благо крепеж был человеческий, и полез в свой ящик за донором. Донор нашелся, зарядный блок от сварочного поста, я его подобрал на поле осенью: напряжение подходящее, мощности с запасом, размером, правда, с половину самого Гроссбуха, но красота, это последнее, о чем думаешь в третьем часу ночи.

— Подай крокодилы, — сказал я Ведру. Ведро съездило в угол и привезло мне ложку. Столовую. Я посмотрел на ложку, на Ведро, на его честную фару. Ведро гордо пискнуло: задание выполнено, хозяин доволен, все спят.

— Крокодилы, — повторил я, показывая пальцем. — Зажимы. Вон те. Ложку положи… ладно, дай сюда, будешь ассистентом по общим вопросам.

Донорский блок я подключил через зажимы, аккуратно, с амперметром в разрыве. Вторичные напряжения встали как по учебнику: пять ровно, двенадцать и одна десятая. Питание есть. Я подал его на материнскую плату в обход сгоревших цепей и стал смотреть.

Гроссбух молчал.

Ни гудка, ни увертюры, ни щелчка. Кристалл не стартовал. Я прозвонил шину: короткое замыкание на землю, прямо на входе процессорного модуля. Пробой прошел насквозь, через все защиты, которых в этом ценовом сегменте отродясь не ставили, и выжег то, что заменить на Целине нельзя. Дорожки я мог перекинуть проводом, конденсаторы у меня были, донорские, снятые, проверенные. Кристалл у меня был один. Вот этот, мертвый.

Я не сдался сразу, конечно. Я вытащил из-под койки свой главный прибор: осциллограф. Самодельный, из выпотрошенного медицинского монитора, с рукояткой развертки от швейной машинки, я его собирал всю прошлую зиму и гордился им больше, чем всеми починками вместе взятыми. Экранчик у него был зеленый, ладонь на ладонь, и по этому экранчику бежала правда. Приборы вообще не умеют врать, вранье начинается уровнем выше, у людей и у контор.

Правда выглядела так: на шине питания, после всех моих перекинутых дорожек, сидело мертвое короткое замыкание. Я отпаивал от шины потребителей по одному, память, порты, контроллер экрана, и звонил после каждого. Короткое сидело на месте. Когда на шине остался один процессорный модуль, все стало окончательно: пробой внутри кристалла. Ноль целых шесть сотых ома на землю, я даже записал эту цифру на листе, зачем-то аккуратно, как в ведомость. Ноль ноль шесть. Цена всей моей подготовки в омах.

До половины шестого я сделал все, что положено делать над такими покойниками: отмыл плату от гари, перекинул четыре дорожки, заменил конденсаторы, прогрел паяльником пайки по периметру кристалла, есть такой прием, иногда поднимает мертвых, если смерть была в трещине пайки, а не в самом кремнии. Не подняло. Смерть была в кремнии.

Была еще одна попытка, о которой я никому потом не рассказывал, потому что она была от отчаяния, а не от знания. У меня в ящике лежал школьный калькулятор, дохлый, с разбитым экраном, но с живым кристаллом, и я минут двадцать сидел над ним с лупой, прикидывая пересадку. Смешно, да. Кристаллы разных поколений, разная разводка, у калькуляторного сорок восемь ножек, у гроссбуховского двести двенадцать. Это как пересаживать человеку сердце от жука: вопрос не в хирургии, вопрос в том, что ты вообще перепутал разделы учебника. Я закрыл калькулятор и убрал лупу. Умение вовремя убрать лупу, между прочим, тоже часть профессии, только этому нигде не учат.

Ведро все это время светило и подавало, один раз опять привезло ложку, я ее уже молча положил на стол, у нас теперь была дежурная ложка консилиума.

В четыре утра мать встала на смену. Она вышла из спального отсека уже одетая, посмотрела на стол: плата, зажимы, донорский блок, ложка, я. По моему лицу все было понятно, я это знал, потому и не поворачивался.

Она не сказала ничего. Вообще ничего. Постояла в дверях тамбура, наверное, секунд пять, я слышал, что стоит, потом дверь стукнула, и шаги ушли к развозке.

Вот что я вам скажу про молчание. Крик, это переговоры: на крик можно ответить, крик можно переждать, после крика бывает чай. А молчание, это акт. Подписанный, проштампованный, подшитый в дело. Мать молчала, как контора: без вариантов обжалования.