Мальчик из Ямы 1: Начало (СИ), стр. 6

— Это же билет семь, — сказал я тихо. — Задача восемь, сход с троса. Только у вас по-настоящему.

— Вся моя смена, это твой билет семь по-настоящему, — мать снова взялась за иглу. — Только в билете внизу ответ напечатан. А у меня внизу шесть капсул и нитка. Считай давай. Гроссбух твой уже досчитал, вон, мигает.

Часам к одиннадцати она закончила с курткой, налила себе кипятку и села напротив. Это у нас означало разговор.

— В воскресенье пробный, — сказала она. — Полный, по протоколу. Сорок задач, три часа, как в Центре. Я выходная, буду сидеть с секундомером.

— Мам, я и сам могу с секундомером…

— Сам ты себе две минуты простишь и не заметишь. — Она подула на кипяток. — А наблюдатель в Центре не простит. Роджер, ты понимаешь, сколько мест дают на квоту в этом году? Одно. Одно место на весь сектор, на всех детей всех клерков Купола. И у клерков репетиторы.

— А у меня слух и Гроссбух, — сказал я. Бравада вышла так себе, процентов на сорок.

Мать не улыбнулась.

— У тебя голова Гейра, — сказала она ровно. — И это единственное, что у тебя есть против их репетиторов. Поэтому голова должна работать быстрее. Не так же быстро. Быстрее.

Про отца она говорила редко и всегда вот так: по делу, как о рабочем узле, который надо учитывать в расчете. Я знал, что под койкой у меня стоит его ящик, дюрапластовый, первой серии, с инструментом, который мать не дала продать даже в самый тощий квартал. Я знал, что моток синей изоленты из этого ящика она однажды молча положила обратно, когда я хотел взять его на поле: не для поля. И я знал ее главную цитату из отца, она доставала ее в особые дни, как парадный инструмент:

— Отец бы сказал: не верь конторе, верь рукам. — Мать отпила кипятку. — И еще он говорил: если что-то нельзя починить изолентой, значит, вы взяли мало изоленты. Так вот, экзамен изолентой не чинится. Экзамен, это единственная вещь на этой планете, которую придется сделать с первого раза и начисто.

Она сказала это и посмотрела мимо меня, на плакат с парнем и его выгоревшим мечом, и на секунду мне показалось, что сейчас она скажет что-то еще, не по делу, не про экзамен. Не сказала. Диспетчер.

— А если не сдам? — спросил я. Тихо, в миску с остывшим чаем. Сам не знаю, зачем спросил, до того вечера я это слово вслух не говорил.

Мать поставила кружку. Стук вышел точный, как штамп на накладной.

— Гильдии ты нужен здесь, — сказала она. — Ты им уже сейчас нужен: слухач, дешевый, свой, никуда не денется. Значит, будешь нужен и там, наверху. Такие, как ты, нужны везде, вопрос только, кто первый оформит. Я предпочитаю, чтобы Империя. У нее хотя бы кормят и учат. Все, вопрос закрыт. Считай.

И я считал. До половины первого, пока цифры не поплыли, я гонял билет номер семь: переходы, окна, импульсы, наклонения. Гроссбух гудел, думал, выдавал. Ведро светило мне в левое ухо, потому что «свети сюда» было сказано час назад и с тех пор я сместился. Мать легла, но не спала: я слышал, как она вполголоса, уже из-под одеяла, доразводила чей-то состав. «Порожняк на вторую… двенадцатый подождет…»

Свет мигнул. Коротко, привычно: лампа присела и вернулась, Гроссбух испуганно щелкнул курсором, а Ведро у щитка выдало жалобную трель, зарядные импульсы сбились, и его реле обиделось. Сеть сектора к ночи всегда шалила, конец квартала, нагрузка, старье в щитках. Никто в целом ряду контейнеров, наверное, даже головы не поднял.

— Тихо, — сказал я Ведру. Оно пискнуло последний раз, для порядка, и присосалось к гнезду обратно.

Второй раз мигнуло через час, уже глубже: лампа погасла на целую секунду, и Гроссбух перезапустил экран, потеряв мне недописанную строку решения. Я переписал строку и мысленно пообещал трансформатору сектора все, что в таких случаях обещают технике взрослые мужчины на поле. Помогло: больше не мигал. Техника уважает конкретику.

На последней задаче, это была красивая задача, про сход капсулы с троса при обрыве, та же мамина четыре-двенадцать, только хуже, я поймал себя на том, что читаю условие третий раз и не понимаю ни слова. Смена, крючья, сто сорок тонн, штраф, лапша, корень за тридцать секунд. Я положил голову на задачник, на минутку, просто дать глазам темноту.

Сквозь подступающий сон я слышал, как скрипнула койка, как мать прошла по контейнеру, как остановилась около меня. Она не стала будить и гнать в постель, она вообще ничего не сказала. Только выключила плитку, подобрала с пола мою куртку и постояла немного, я чувствовал, что стоит: между моим затылком и плакатом, как раз на линии, соединяющей меня и парня со световым мечом.

Сквозь то же самое, уже из совсем глубокого, я услышал, как она сказала, тихо, не мне: «Порожняк дошел. Принято». У диспетчеров так закрывается день: когда последний состав встал на свою нитку, можно спать. Видимо, в ее ведомости я сегодня дошел до места назначения.

Потом свет погас. Настоящий, верхний. А фара не погасла: Ведро стояло надо мной и честно, изо всех своих шести команд, светило мне в затылок, потому что «свети сюда» никто не отменял, а само оно отменить не могло. Не положено. Класс А.

Так мы и остались в темноте: я, недорешенный билет номер семь, и самая законопослушная табуретка сектора, освещающая своему хозяину дорогу в лучшие пилоты галактики. До квотного экзамена оставалось сто семнадцать дней.

Глава 3

Сгоревший блок

В воскресенье мать устроила мне генеральную репетицию, и подошла она к делу так, как подходила ко всему: по протоколу.

Стол был расчищен до голого пластика. Задачник убран, шпаргалки убраны, даже Ведро выставлено в тамбур, потому что «в Центре твоей табуретки не будет». На столе остались: Гроссбух, стопка чистых листов, два карандаша и сборник квотных вариантов за прошлые годы, который мать выпросила у школьного координатора под честное диспетчерское слово. Сама она села напротив с секундомером, настоящим, механическим, с терминала: у них там электронным время не доверяли со времен одного инцидента, о котором мать рассказывать отказывалась.

— Вариант седьмого года, — сказала она. — Сорок задач, три часа. В туалет можно один раз, по поднятой руке. Разговаривать нельзя. Время пошло.

И щелкнула секундомером так, что у меня внутри что-то само встало по стойке смирно.

Первые десять задач я шел с опережением: арифметика, маркировки, допуски, это я щелкал в уме, Гроссбух только подтверждал. На пятнадцатой начались интегралы, и мы с Гроссбухом перешли на наш обычный парный стиль: я пишу прикидку, старик думает, я грызу карандаш, старик выдает, сходится, едем дальше. К двадцать пятой я поймал ритм, тот самый, рабочий, когда задачи идут как листы по конвейеру, и даже начал думать, что зря мы все это затеяли с такой торжественностью.

Мать наблюдателя изображала со вкусом. Она не просто сидела с секундомером: она ходила. Медленно, по диагонали контейнера, четыре шага туда, четыре обратно, с руками за спиной, и подошвы у нее поскрипывали на каждом третьем шаге. Я на двадцатой минуте понял, что это она не от скуки, а по методике: в Центре наблюдатели ходят, и к скрипу надо привыкать сейчас, пока он бесплатный. Еще она один раз громко, с чувством, высморкалась, и один раз уронила карандаш. Я, к своей гордости, не дернулся. Ну почти.

На тридцать четвертой задаче у меня кончился первый карандаш, на тридцать седьмой заныла шея, а на тридцать девятой мать сказала:

— Десять минут.

Тридцать девятая была про тепловой баланс капсулы, и она считалась долго, четыре захода на Гроссбухе. Я дописывал сороковую, когда секундомер щелкнул второй раз, и этот щелчок я услышал уже всем позвоночником.

— Стоп. Карандаш на стол.

Проверяла она по листу ответов, молча, отмечая галочки с той же скоростью, с какой штопала: быстро, зло, ровно. Я сидел и делал вид, что мне не страшно. Получалось, думаю, процентов на тридцать.

— Тридцать два из сорока, — сказала она наконец. — Порог прошлого года был тридцать. Позапрошлого, двадцать девять.