Мальчик из Ямы 1: Начало (СИ), стр. 52
Распродажа заняла неделю. Мелочь, донорское, резисторы по номиналам, все мое разобранное хозяйство, я честно понес по рядам, и ряды купили: у Чиптика ушли компоненты, у Шушука вентиляторное, барахольщик забрал корпуса. Кожух Гроссбуха я продал с внутренним поклоном: старик отслужил три жизни, бухгалтерскую, вычислительную и легендную, пусть послужит четвертую кому-нибудь еще. Осциллограф, гордость мою, купил, не поверите, школьный координатор, для кабинета, за полторы цены, и по его лицу я понял, что это не покупка, а взнос: унылый человек с насморком тоже, оказывается, умел провожать.
А остаток, все, что не продалось за неделю, я снес Сцаху. Полтора ящика разносортицы, честно говоря, барахла, я бы сам за него много не дал. Старый ящер выслушал мое «сколько дадите за все», не глядя откинул крышку, повел ноздрями над содержимым, один раз, и сказал:
— Беру все. — Пауза, шлюзовое моргание. — Цена вопроса: чтобы ты не вернулся с этим обратно.
И отсчитал сумму, за которую на рынке можно было купить два таких ящика. Не торгуясь. Первый и единственный раз на моей памяти, а моя память о Сцахе, забегая по-стариковски вперед, длинная. Я открыл рот сказать что-то, он опустил взгляд в свой гроссбух, и я понял: сделка закрыта, обсуждению не подлежит, и говорить об этом мы оба не будем никогда. Есть жесты, которые совершаются один раз в жизни и портятся от первого же слова. Я забрал деньги, кивнул и вышел, и уже на улице сообразил, что старик, который год назад оценил всю мою находку в десять талонов, только что заплатил мне за прощание.
Не продавалось, не обсуждалось и не взвешивалось следующее. Отцовский ящик с инструментом: ехал со мной, задекларированный по графе «инструмент по специальности», спасибо перечню кадетского имущества, в котором такая графа нашлась. Визор и галетная коробка с двадцатью шестью чипами: ехали как «предмет личный, единица первая». Плакат: я снял его со стены аккуратно, по слою изоленты за раз, свернул в тубус из обрезка вентиляционной трубы, единица вторая. И моток синей изоленты, отцовский, парадный: единица третья. Комиссия по описи имущества, наткнувшись на него, поинтересовалась, что это. Изолента, сказал я. Синяя. Клерк посмотрел на меня, на моток, снова на меня, вздохнул и записал: «предмет памятный, б/у». Точнее не определил бы и я сам.
Питбой в опись вошел отдельной строкой, законной и скучной: «терминал персональный, армейского образца, утиль, восстановлен владельцем». Я собирал его обратно три вечера, любовно, как собирают то, что нельзя собирать. Ядро село в родное центральное гнездо, через мою рамку, шина легла, порты встали, экранный блок я оживил еще за неделю до того, он оказался просто обесточен. Снаружи корпус остался тем, чем был: латаный, тертый, с окалиной в швах, с тремя наклейками с рыночных ящиков и витком синей изоленты на скобе, не для крепежа, для честности. Единственная в галактике контрабанда, замаскированная под хлам самим хламом. Мири изнутри провела ревизию и доложила: конфигурация штатная, самочувствие в норме, режим тишины освоен, к перелету готова. «Самочувствие», отметьте, было ее слово. Из очереди на уточнение оно уже вышло с положительной резолюцией.
Школа Купола выпустила меня без церемоний: вечерникам аттестаты выдают в канцелярии, под расписку, как спецодежду. Координатор, выдавая, задержал мой в руке и сказал, глядя в сторону, что осциллограф работает отлично и что подшивки, если что, никуда не денутся, приезжай, мол, читать. Я поблагодарил. Мы оба знали, что подшивки я приеду читать примерно никогда, но у прощаний своя грамматика, в ней будущее время употребляется не для планов, а для тепла.
На жаровне в последний четверг с меня стребовали должок. Щуплый, с прошлой еще осени державший в уме мой отказ идти за кран, объявил, что с отбывающих причитается, и я, находясь при деньгах после распродажи, выставил на всю жаровню сахару и колбасного брикета, чем вошел, подозреваю, в фольклор сектора дороже, чем всеми своими сорока из сорока. Пацаны жевали, гоготали и требовали рассказать про Академию, про которую я знал ровно один ролик, и я рассказывал ролик, своими словами, с бархатным голосом за диктора, и они слушали, как я когда-то слушал байки про Колыбель: не веря и запоминая. Кто-то из мелких спросил, страшно ли лететь. Я хотел соврать, что нет, и сказал правду: страшно, а лететь надо, у страха с надо старые счеты, надо обычно старше. Мелкий кивнул так серьезно, как будто я выдал ему формулу. Может, и выдал. Мне ее собирали всем сектором четырнадцать лет.
С Ведром я поступил так, как решил давно, еще, наверное, в ту ночь, когда вынимал из него батарею.
Неделю до отлета я потратил на его восстановление, и это была лучшая неделя месяца. Батарея вернулась на место, с процентами: я перебрал зарядное реле и добавил защиту, которой год назад пожалел времени. Манипулятор получил новый привод, от свежего донора с поля, теперь он поднимал швабру, не роняя ее на третьем цикле. Фара, пищалка, платка на шесть команд, все прошло ревизию, и в итоге по двору нашего ряда снова каталось Ведро, версия один-один: чуть лучше прежнего, такое же тупое, такое же честное. Оно вспомнило все шесть команд мгновенно, а к щитку поехало вообще без команды, по своему древнему рефлексу, и сосед-сварщик, наблюдавший этот запуск, сказал «ожил, бродяга» с интонацией, которой у нас провожают из больницы.
Вечером накануне отлета я подвел Ведро к матери и сказал заготовленную шутку:
— Присмотрит за тобой. Он теперь версии один-один, почти разумный. По меркам конторы так и вовсе интеллектуал.
Мать не улыбнулась. Она посмотрела на Ведро, на его честную фару, на швабру в манипуляторе, и сказала, серьезно, тупой жестянке, глядя ей в фару, как в глаза:
— Принимаю вахту.
И все. Две реплики, моя дурацкая и ее настоящая, и тема была закрыта, и Ведро откатилось в свой угол, к щитку, на пост, который принял. Я вышел в тамбур и постоял там минуту, дыша. Я оставлял Ведро в ведре… я оставлял Ведро в доме, который переставал быть моим каждым днем все больше, и жестянка с шестью командами оставалась в нем единственным, что я мог оставить вместо себя. Звучало как поговорка, самая целинская из всех: я оставил Ведро в Ведре. Смейтесь. Мне было не смешно, мне было правильно.
Прощания шли по нарастающей, весь последний день, как затяжка гаек: по кругу, крест-накрест, с усилием по регламенту.
Бригада прощалась на разводе, буднично, вполголоса, у нас не любят проводов: проводы, это когда человек уезжает, а у нас считалось, что человек просто уходит в длинный рейс. С длинного рейса, по бригадной вере, возвращаются. Хотя бы за инструментом. Хруст пожал руку и сказал: «Пиши, если по делу. Про насосы пиши». Это означало: пиши вообще. Потом добавил, уже отвернувшись к Корове, последнюю порцию науки, на дорогу: «В Академии первым делом найди, что у них там скрипит. В любом месте что-нибудь скрипит. Найдешь, почини молча. Место, где ты починил, становится твоим, это закон». Я забрал этот закон в устав, четвертым пунктом, к трем чужим подаркам. Хрустова механика владения: твое не то, что тебе выдали, а то, что ты починил. Сойка сунула сверток, тяжелый, теплый, с лапшой, и на мое «теть Сойка, куда мне столько» ответила формулой, которую я запомнил дословно:
— В дороге еда. Дома память. Иди уже.
Крюк нашел меня у весовой, последнюю подпись в обходном я собирал у него. Он расписался, вернул планшет и протянул руку:
— Не позорь сектор, студент.
Рукопожатие у Крюка оказалось такое, что хрустнули все кости, которые у меня были, и пара тех, которых не было. Я держал лицо и жал в ответ, и мы оба знали, что это не проверка на прочность, а единственная доступная десятнику форма объятия. «Студент» в его исполнении звучало уже обкатанно, как заводская маркировка.
Мимо конторы я в тот день прошел пешком, специально, крюком, извините за слово. На стене, над доской объявлений, висел он: выцветший плакат, человек в комбинезоне с поднятой рукой, три буквы и полбуквы от лозунга. Я посмотрел на него секунду, не больше, кивнул, как кивают знакомому, с которым не успели поговорить, и пошел дальше. Ноль слов. Некоторые разговоры откладываются на десятилетия, и оба собеседника об этом знают.
