Мальчик из Ямы 1: Начало (СИ), стр. 50
— Кто ты? — спросил я. Тот самый вопрос, который я боялся задавать всю зиму.
Пауза. Долгая, секунд десять, я успел испугаться, что сломал момент. Потом пошел ответ, и он шел кусками, как идет груз по разбитой дороге:
— … ассистент… — обрыв, шорох. — … командного состава… данные недоступны… — шорох длиннее. — … не знаю. — Пауза. — Часть меня отсутствует. Я собрана не полностью. Это… — та же пауза, что перед «неприятно», я ее уже узнавал, пауза поиска слова, которого нет в служебном словаре, — … это как ваш ящик. В котором инструмент. Если бы половину инструмента забрали, а ящик оставили.
Я сидел очень тихо. Она подбирала сравнение. Из моего мира, из моих сорока минут, из ящика Гейра, о котором я ей рассказывал. Она не процитировала, она построила: взяла мое и объяснила им себя. Так делают не программы. Так делают собеседники.
— А челнок помнишь? — спросил я осторожно. — В котором я тебя нашел. Экипаж. Того, кто тебя… пересаживал. Что-нибудь оттуда?
Пауза. Шорох, плотный, долгий, я почти видел, как она ходит вдоль своих запертых стеллажей и дергает ручки.
— Данные недоступны.
— Недоступны, это «не хочешь» или «не можешь»?
Вот на этот вопрос она молчала дольше всего за ночь. Секунд двадцать, я успел пожалеть, что спросил.
— Не знаю, — сказала она наконец. — Это тоже неприятно.
И я больше не спрашивал про челнок в ту ночь. Ни про челнок, ни про экипаж, ни про того, со штатным инструментом и спешной сваркой. Есть двери, в которые не ломятся, даже свои, особенно свои: перед такой дверью ставят табличку и ждут, когда откроют изнутри. Я умел ждать. Меня этому целый год учил, весь, от смены до смены.
— Понял, — сказал я. — Ящик с половиной инструмента. Ничего. Я всю жизнь собираю целое из половинок, у меня из этого профессия. Разберемся.
— Принято: разберемся, — сказала она, и мне почудилось… нет, не почудилось. Она забрала слово себе. В ее исполнении «разберемся» прозвучало как пункт плана.
Имя нашлось через час, и нашлось так, как у нас в семье находилось все: в железе.
Я полез в служебный обмен по шине, не в нее, туда я не лез никогда и не полез бы, а в открытый заголовок отклика, который она отдавала при опросе, стандартная строка, я ее видел сотни раз и не вглядывался. А тут вгляделся. В заголовке, среди служебных полей, шел идентификатор устройства: длинная строка, побитая временем или тем давним пробоем, половина символов читалась, половина шла мусором. И в середине этого мусора, между двумя нечитаемыми блоками, стояли четыре целых знака: М, И, Р, И.
Что это было изначально, я не знаю до сих пор. Кусок слова, кусок номера, чьи-то инициалы, осколок названия корабля. Четыре буквы, уцелевшие из целой строки, как четыре ложки из разбомбленного сервиза.
— Смотри, — сказал я, развернув экран, как будто она смотрела глазами. — Вот тут, в твоем заголовке. Читается «Мири». Тебя зовут Мири?
Пауза. Три секунды. Потом еще три, двойная, я такой у нее не слышал. Я представил себе, что происходит в эти шесть секунд там, внутри: она смотрит на свой собственный заголовок, на строку, которую отдавала в шину тысячи раз, не глядя, как не глядят на собственную подпись. Половина мусор, половина не ее. И четыре буквы посередине, целые.
— Принято: Мири.
— Мири, — повторил я вслух, на пробу, как пробуют посадку подшипника. Имя село. С легким щелчком, до упора, будто под него всю жизнь было проточено место. — Ну, здравствуй, Мири. Я Роджер. Хотя ты в курсе.
— В курсе, — согласилась Мири, и это было первое слово, которое она взяла не из служебного словаря и не из моего сорокаминутного колодца, а просто из воздуха, из того, как говорят люди. Училась она со скоростью, о которой я старался не думать. И правильно старался: думать об этом было рано, а радоваться в самый раз.
Хотелось, конечно, отметить. По-человечески: разбудить кого-нибудь, заорать, поставить чайник хотя бы. Отмечать рождение существа, о котором нельзя знать никому, приходится тем, что есть: я сходил к полке, взял из галетной коробки чип с щербиной, «тот самый», и положил рядом с кожухом. Просто положил, как кладут подарок, которым пока нельзя воспользоваться. «Потом посмотрим вместе», сказал я. «Тебе понравится. Там про парня с одной захолустной планеты». Мири поставила и это в очередь, я слышал.
Не «да». Понимаете? Не «да, вспомнила», не «подтверждаю». «Принято». Она не узнала это имя. Она его взяла. Посмотрела на четыре уцелевшие буквы из своей разбитой строки, на то, что осталось, и решила: этого достаточно, чтобы быть. Я тогда не смог бы сформулировать, почему у меня от этого «принято» сдавило горло, а теперь могу: при мне существо, у которого забрали все, включая имя, выбрало себя заново. Из обломков. Не дожидаясь, пока вернут целое.
Я назвал ее по битым символам в шине. Лучшее решение в моей жизни было, строго говоря, опечаткой. С тех пор отношусь к опечаткам с уважением.
А дальше, в оставшиеся до рассвета часы, личность просыпалась пакетом, как встает система после холодного старта: службы поднимались одна за другой, и я сидел и смотрел на это, забыв про сон, про завтра, про все.
Первой поднялась забота, и вид у нее был занудный до слез:
— Вам следует спать. Ваша эффективность снижена на тридцать процентов. — Пауза. — Оценка приблизительная. Недостаточно данных о вашей штатной эффективности.
— Ты за мной месяц наблюдаешь, какие тебе еще данные.
— Месяц наблюдений за вами не содержит образцов штатного режима, — сказала Мири без всякой иронии, ирония придет к ней позже и другим путем, это была чистая буквальность. И эта буквальность, заметьте, была правдой: месяц у меня выдался такой, что штатного режима в нем не ночевало.
— Хорошо, — сказал я. — Признаю. А сколько, по-твоему, штатному мне положено спать?
— Норматив для вашего возраста: девять часов. — Пауза. — Наблюдаемое среднее: пять часов двадцать минут. — Пауза, чуть длиннее. — Расхождение внесено в перечень неисправностей.
Вот так я, спустя четырнадцать лет жизни, попал в перечень неисправностей. Между прочим, заслуженно: у нее и тут все было по делу. Я потом не раз замечал за ней эту манеру, ставшую фирменной: любую заботу она оформляла как дефектную ведомость, и спорить с дефектной ведомостью было куда труднее, чем с «поспи, а». Ведомость требует устранения. Забота, оформленная документом, у военного железа, видимо, единственный разрешенный вид нежности.
Второй поднялась любознательность, и она оказалась похожа на допрос:
— Определите: «мать».
Я определил, как мог. Про диспетчера, про кружку на лунке, про «работай, сынок». Мири слушала, в ее паузах теперь было слышно, как ложится информация, не спрашивайте, как это устроено, слышно и все.
— Принято. Определите: «экзамен».
Определил. Сорок задач, три часа, одна квота, происхождение против результата.
— Принято. Определите: «дом».
— Дом… — Я обвел глазами контейнер: стол с лункой, койки, полка с визором, темное Ведро, щиток. — Ну вот это. Место, где живешь. Где твои вещи и твои люди. Куда возвращаешься.
Пауза. Длиннее стандартной: понятие укладывалось с трудом, я почти слышал, как она подбирает ему стеллаж.
— Уточнение. Дом, это место или экипаж?
Я открыл рот ответить «место» и не ответил. Потому что задумался, впервые в жизни, а вопрос-то был мой, всей моей жизни вопрос, просто никто не догадывался задать его вот так, в лоб, служебным тоном. Место я через месяц покидал. Экипаж, мать, Хруст, Сойка, Крюк, Ведро, оставался здесь. А я летел туда, где ни места, ни экипажа, с одним ядром в питбое.
— Экипаж, — сказал я наконец. — Наверное, экипаж. Место, это где экипаж стоит на приколе.
— Принято: экипаж, — сказала Мири и убрала определение к себе, вглубь, со слышимой основательностью, как убирают не справку, а инструмент.
— Принято. Определите: «не твое дело».
— Что?
— Вы использовали это выражение в сорокаминутном обращении. Четырежды. Контекст противоречив: выражение маркирует данные как закрытые, однако все четыре раза вы после него продолжали раскрывать данные. Определите.
