Мальчик из Ямы 1: Начало (СИ), стр. 47
Билет открылся на экране. Сорок задач, других, не вторничных, я по первым трем понял, что вариант свежий, собранный, похоже, специально: посложнее среднего. Правильно, я бы тоже так сделал. Проверяешь жулика, дай ему задачи, которых он не мог знать заранее.
И я начал работать, и работал я в тот день на топливе, которого до того не пробовал в чистом виде: на злости.
Не на ярости, ярость белая и глушит, я ее знал по весовой. Злость, это другое: холодная, ровная, экономичная, как правильно выставленная горелка. Она не мешала считать, она убирала все остальное: гулкий зал, три пары глаз, желтый экран, обиду за вторник, страх за коробку на складе. Оставались задачи и руки. Руки считали. Черновики я вел плотно, столбик к столбику, нумеруя каждый лист, аккуратно так, как не писал никогда в жизни: я знал, что после испытания листы уйдут в протокол, и хотел, чтобы эксперты, которые будут их читать, читали их, как читают хорошую пайку. Вот разметка, вот прикидка, вот ход, вот сверка. Смотрите, граждане. Это называется работа. Ее видно. Ее всегда видно, если она есть.
Задачи, как я и предполагал, собрали с запасом на жулика. Третья требовала перевода единиц туда и обратно дважды, ловушка внутри ловушки, я прошел ее пешком, не спеша, с прикидкой на полях. Одиннадцатая была на устойчивость связки буксир-баржа, такие в сборниках встречались редко, зато у Хруста в рейсах ежедневно: я ее не решал, я ее вспоминал. А двадцать девятая заслуживает отдельного памятника: составитель, добрая душа, вставил в нее данные, которых для решения не требовалось вовсе, три лишних числа, красивых, круглых, так и просящихся в формулу. Приманка для торопливых. Я вычеркнул их из условия карандашом, всех троих, и мне почудилось, что где-то за столами комиссии весовщица одобрительно скрипнула стулом.
Терминал подвисал. На интегралах он выкидывал на экран песочные часы и уходил в себя, на десять секунд, на двадцать, один раз на сорок, и в эти паузы я сначала честно ждал, а потом перестал: пока казенная машина размышляла, я решал столбиком на черновике, и на восьмой задаче случилось то, что я потом рассказывал Хрусту как анекдот, а он не смеялся, а кивал. Я досчитал интеграл руками раньше, чем терминал вернулся с ответом. Сверил: сошлось. С этого момента мы с терминалом поменялись ролями: он стал у меня не вычислителем, а проверяющим. Я считал сам, вводил готовое, а его ответами пользовался как контрольной суммой. Терминал думал дольше меня. Я не гордый, я подождал.
Комиссия следила. Я спиной чувствовал их взгляды все три часа, и взгляды эти менялись, я слышал, как меняются взгляды, не спрашивайте, как это устроено, слухач, значит слухач. Первый час на меня смотрели, как смотрят на фокусника: где спрятано. Второй час, как на странность: фокуса не было, был потный пацан, который писал столбики, грыз карандаш и бил по западающей семерке коротким двойным ударом, с оттяжкой. А на третий час, я к тому времени уже проверял, смотрели по-разному. Весовщица смотрела с чем-то похожим на азарт: она, судя по лицу, поставила на меня где-то в середине второго часа и теперь болела. Клерк смотрел устало: его картина мира требовала пересборки, а пересборка в его возрасте дается дорого. А наблюдатель в сером не смотрел вовсе. Он писал в свой планшет, поднимая глаза только на мои руки. Не на экран, не на лицо. На руки. Единственный из троих, он с самого начала смотрел туда, где все и происходило.
Я сдал работу через два часа одиннадцать минут: шестьдесят восемь минут на решение, остальное на тройную проверку, я в тот день проверял так, как не проверял никогда, каждую запись, каждый перенос, каждую семерку. Сорок ответов, двадцать листов черновиков, номера по порядку. Клерк принял, начал сверку с эталоном, и в зале повисла тишина, которую я не возьмусь описывать, скажу только, что песочные часы на терминале по сравнению с ней были веселым зрелищем.
Сверка заняла двадцать минут, и это были особенные двадцать минут: я стоял и мне было нечего делать. Совсем. Работа сдана, руки пусты, страх, отработавший свое топливом, выключился, и осталось чистое ожидание, стоячее, как воздух в Тихом. Я развлекался тем, что слушал зал: терминал остывал с тихими щелчками, у весовщицы шуршал рукав, когда она переворачивала мои черновики, а она их читала, все двадцать листов, по порядку, я слышал ритм переворотов, ровный, вдумчивый. На семнадцатом листе ритм сбился: пауза. Долгая. Там у меня был интеграл, досчитанный руками быстрее терминала, с пометкой времени, я ставил время каждой сверки, привычка вахтенного журнала. Пауза длилась, длилась, потом лист перевернулся, и мне показалось, я слышал, как весовщица выдохнула через нос. Может, и показалось. Но на разбор своих ошибок это было не похоже.
На девятнадцатой минуте клерк поднял голову и сказал, никому:
— Сорок из сорока.
Весовщица выдохнула, коротко, со свистом, и тут же сделала вид, что кашлянула. Наблюдатель дописал строку, закрыл планшет и поставил визу на протоколе, молча, одним росчерком. Клерк достал печать, приложил, печать не пропечаталась, он приложил второй раз, с нажимом, и я, стоя перед столами комиссии, не удержался. Держался три часа, а тут не удержался:
— Печать старая, — посочувствовал клерк сам себе, разглядывая оттиск.
— Понимаю, — сказал я. — Тут все старое, кроме претензий.
Клерк поднял на меня глаза, и весовщица подняла, и секунду в зале решалось, дерзость это или наблюдение. Спас наблюдатель: он издал носом короткий звук, который при желании можно было счесть усмешкой, и все выдохнули, и клерк забормотал формулировки. Формулировки были такие: «результат повторного испытания подтверждает результат первичного; претензии в части использования несанкционированных средств сняты; первичный результат восстановлен в реестре». Ни «извините», ни «мы ошиблись», таких слов в бланках не водится, я и не ждал. Система не извиняется. Система вносит в реестр, и по ее меркам, это и есть высшая форма извинения: ты снова цифра, и цифра твоя правильная.
Коробку принесли через десять минут, со склада, на той же тележке со скрипящим левым передним. Колесико так никто и не смазал за эти три дня, и меня это почему-то утешило: есть вещи, на которые можно положиться. Сургучно-магнитная пломба седьмой категории была цела, я ее осмотрел, не скрываясь, имею право, моя вещь. Расписка в трех экземплярах: «устройство вычислительное кустарное, 1 шт., возвращено владельцу в связи со снятием претензий». Я расписался трижды, ровно, спокойно, той же рукой, которой три часа держал карандаш, забрал коробку под мышку, семь кило родной тяжести, кивнул комиссии, «всего доброго», и пошел к выходу через гулкий зал, и шаги мои звучали уже не как удары по пустому баку, а как шаги человека, который несет свое.
Выдержка, оказывается, тоже навык, как пайка: нарабатывается количеством. Год назад я бы прыгал. Теперь я вышел из зала ровным шагом, спустился по казенной лестнице, толкнул дверь, прошел полквартала до угла, завернул за угол, поставил коробку на парапет.
И только там позволил рукам дрожать. Они честно отдрожали свое, минуты полторы, обе, крупно, я стоял и смотрел на них с уважением: руки отработали смену и имели право на разгрузку. Потом дрожь ушла, как уходит реверс, и я понес коробку к развозке.
Наблюдателя я встретил на выходе с территории Центра, у ворот. Он стоял, как будто ждал развозку, хотя людей его покроя развозки не возят, и, когда я проходил мимо, сказал, негромко, не поворачивая головы, тоном, каким сообщают прогноз на завтра:
— Поздравлять не буду, ты сам справился. Скажу полезное. — Он глянул на меня коротко, без злобы, без сочувствия, с чистым профессиональным интересом человека, двадцать лет сортирующего людей. — Таких, как ты, там не любят. Не за происхождение, это ты переживешь. За скорость. Ты считаешь быстрее, чем положено твоей графе, а того, кто выходит за графу, система сначала проверяет, ты уже попробовал, потом не любит. Так что учись быстрее, чем тебя невзлюбят. Успеешь набрать высоту, невзлюбят снизу, это не страшно. Не успеешь… — он не договорил, кивнул своим мыслям и пошел к серой машине, стоявшей у ворот, и больше я его никогда не видел.
