Мальчик из Ямы 1: Начало (СИ), стр. 38

Вычислитель встал на середину стола, развернутый экраном к двери, открытый, наглый: в центральном гнезде «Счетовод-2М», рядом чек Чиптика, рядом схема сборки, перерисованная моей рукой, с датами. Вот, комиссия, моя кустарщина, любуйтесь, вот кассовый процессор за шесть талонов, вот пайка, могу показать каждую точку. Уведомление о допуске к экзамену я перевесил с гвоздика пониже, чтобы читалось от двери: вот зачем кустарщина. Учебники стопкой, задачник открыт на середине, тетради с решениями веером: вот чем тут занимаются по ночам, господа, орбитальной механикой, отсюда и счетчик.

Ведро я выкатил из угла на видное место, к столу, и развернул фарой к двери. Обесточенная жестянка с опущенным манипулятором работала на легенду лучше любого документа: вот, смотрите, местная робототехника, класс А, маркировка выцарапана по правилам, батарейку вынули в вычислитель, потому что бедность. Все правда. Вся до последнего слова. Правда, разложенная в правильном порядке, врет лучше любого вранья, и от этого открытия мне в ту ночь было немного нехорошо, но я его записал в устав.

Осциллограф, гордость мою, я с полочки убрал: в шкаф, за посуду, в глубину. Не потому, что улика, а потому, что не по легенде: у скучного пацана-зубрилы не бывает самодельного осциллографа из медицинского монитора, это вещь с биографией, а биографии у меня по легенде не было. По легенде у меня была каша, задачник и экзамен.

Отдельной строкой в ночной описи шли улики второго порядка, те, что не кричат, а шепчут специалисту. Переходник с армейской шины на гражданскую, моя гордость, макетка с ответчиком, который представлялся ядру при старте, ответка военного шага от Чиптика: для обычного глаза мусор, для понимающего готовый рассказ о том, что в этом доме запитывали нечто с охранной логикой. Я разобрал все три вещи до компонентов. Не выбросил, у нас не выбрасывают, а именно разобрал: резисторы к резисторам, разъемы к разъемам, по коробкам, по номиналам, растворил биографию в инвентаре. Собрать обратно я мог за вечер. Прочитать по рассыпанному ничего не мог никто. Хороший способ хранения тайн, рекомендую: держите их в разобранном виде.

Лунку от паяльника на столешнице, черную точку той самой ночи, я трогать не стал, хотя рука тянулась замазать. Подумал и оставил: прожженный стол, это самая скучная улика на свете, у какого пацана с паяльником нет прожженного стола. Замазанная лунка, вот это уже деталь с биографией. Пусть лежит открыто, работает на витрину.

С тетрадью ритмов вышло дольше всего. Ящик Гейра для нее больше не годился: ящик теперь был занят по главной статье, и класть туда же тетрадь означало складывать все яйца в одну корзину, так не делают даже Трудолюбы. Я перебрал с десяток мест и в конце концов спрятал ее туда, куда спрятал. Не скажу куда. Вот честно, даже вам не скажу, и не из вредности: просто есть у меня с той ночи суеверие, единственное мое личное, не отцовское и не бригадное. Место, о котором не сказал никому, продолжает работать. Место, о котором сказал хоть раз, становится просто местом.

Часа в два ночи, посреди расстановки, меня накрыло странное чувство, и я остановился с задачником в руках, чтобы его рассмотреть. Я понял, на что это похоже. На подготовку Самовара к рейсу: обход по часовой, каждая мелочь по списку, потому что в рейсе поправить будет нельзя. Мой контейнер шел в рейс. В субботу, в девять утра, он должен был выйти на маршрут «разбор» с грузом, которого в декларации нет, и вернуться без потерь. Я обошел его еще раз, по часовой, с фонарем, как Хруст, и бормотал, как Хруст, и это бормотание, поймал себя, успокаивало лучше любых мыслей. Квалификация, она скучная. Она ходит по часовой. Поэтому все и живы.

К четырем утра экспозиция стояла. Я прошелся по контейнеру взглядом жучка, от двери, по дуге, как гулял его взгляд: стол, скука. Полка, скука. Угол с паяльником, прибранный до казенности, скука. Ведро, скука с колесиками. Придраться было к чему угодно и не за что зацепиться, и я стоял посреди этой образцовой скуки, потный, злой, гордый, и формулировал вслух, шепотом, урок номер один, который потом кормил меня всю жизнь:

— Прячь на виду. Ври скучно. Скучной лжи верят, потому что интересную хочется проверить, а скучную хочется забыть.

Скучная ложь, это как серая краска: никто не хочет присматриваться. От меня, между прочим, эта наука потребовала больше, чем от других потребовала бы: врать скучно, это против моей природы. Меня всю жизнь тянет добавить деталь, украсить, завернуть сравнение, вы, думаю, уже заметили. Так вот, той ночью я себя от этого отучал, как отучают руку от люфта: жестко и с контролем. Красивая ложь, это подпись автора. А автора у моей витрины быть не должно.

Половица скрипнула, когда я отступал от стола на последний осмотр. Скрипнула она за ночь, наверное, в сотый раз, но в этот раз ей ответила вторая, у кухонного отсека.

Мать стояла в проеме. В рабочей куртке поверх ночного: замерзла, значит, стояла давно. Сколько, я не знаю. Достаточно, чтобы увидеть выставленное Ведро, развернутый к двери вычислитель, перевешенное уведомление и сына, который в четыре утра расставляет свою жизнь витриной к двери.

Мы посмотрели друг на друга.

Я приготовил, на автомате, три версии объяснения, по графам, от «не спится» до «прибираюсь». Ни одна не понадобилась. Мать смотрела не на меня, а на витрину, и по ее лицу, диспетчерскому, ночному, шла работа, которой я не мешал: она читала мою расстановку, как читают ведомость, позицию за позицией. Стол. Чек. Ведро. Уведомление на уровне глаз входящего.

Она не спросила ни-че-го. Ни словом, ни бровью. Постояла, кивнула, коротко, не мне, а скорее расстановке, как принимают смену, и ушла спать, и половица под ней не скрипнула, она умела ходить так, что не скрипело.

Я остался стоять посреди контейнера с ощущением, которое до сих пор не могу разложить по графам. Мама не задала ни одного вопроса. Значит, ответы у нее уже были. Все, или почти все, и, возможно, давно, и она молчала, потому что молчание, это была ее доля в моей обороне, единственная, которую она могла внести, не заставляя меня врать вслух. Мы стояли ночью по разные стороны одной тайны и охраняли ее с двух сторон, не сговариваясь, и это было одновременно теплее и страшнее всего, что случилось со мной за весь этот год.

Оставался еще один пункт списка, самый противный: подготовить ответы. Не витрину, витрина для глаз, а слова для протокола, потому что на разборе будут спрашивать, и спрашивать будут не жучок с одеколоном, а комиссия под запись. Я прогнал себя через допрос дважды, сам себе следователь, сам себе скучный пацан. Был в Тихом квадрате? Был, не дохожу до вранья там, где есть свидетели дороги. Зачем? За терраформерскими блоками для вычислителя, вот список моделей на обороте учебника, вот каталог в школьной подшивке, координатор подтвердит. Нашел? Нет. Ничего? Болты нашел, три ведра, бросил по дороге, тяжело. А вычислитель откуда? А вот чек, вот схема, вот «Счетовод». А почему счетчик? А вот перечень: паяльная станция двести ватт, прогоны по ночам, зарядка аккумулятора, суммируйте, граждане, у вас же арифметика в допуске.

Красота этой конструкции была в том, что в ней не было ни одного ложного факта. Ни одного. Все проверяемое проверялось, все свидетели подтверждали, все бумаги существовали. Ложь жила не в фактах, а в одном-единственном зазоре: между «не нашел блоков» и «не нашел ничего». В этот зазор помещалось восемьсот граммов металлокерамики, и я собирался держать этот зазор закрытым одной только скукой в голосе. Получится или нет, зависело от того, кто будет спрашивать и как. Об этом думать было рано. Об этом, по моему уставу, полагалось думать в субботу, в девять утра, ни секундой раньше.

Утром, в среду, под дверью лежала бумага. Серый бланк, герб, шрифт.

«Уведомление о проведении разбора по домохозяйству Форк. Основание: параграф четырнадцать-семь. Явка членов домохозяйства обязательна. Дата проведения…»

Дата стояла через три дня. В субботу. За тридцать девять дней до экзамена.