Мальчик из Ямы 1: Начало (СИ), стр. 35

— Ну, — сказал напарник Хруста из кабины, и это было первое его слово за два часа. Второе было: — Поехали по-старому.

Дальше было три часа, которые я помню мышцами до сих пор.

По-старому, это оказалось вот что. Пилот вел корыто по гироскопу, механическому, пузырьковому, который на вспышки плевал, и по звездам в верхнем остеклении, как водили, наверное, еще терраформеры. Она не была слепой, эта навигация, она была медленной: каждая поправка руками, каждая проверка глазами, и пилот бубнил себе под нос курсовые углы, как мать бубнит составы. А мы с Хрустом держали машинное, потому что вспышка, снеся автоматику, оставила нам все ее обязанности.

Первые десять минут после волны были самыми погаными, потому что мы считали потери. Хруст шел по машинному с фонарем и перечислял вслух, как перечисляют выживших: гироскоп жив. Насосы живы, оба, но рассинхронены. Стрелочные живы все. Контроллер охлаждения труп. Резервный радиоблок под вопросом, прогреется, посмотрим. Я шел за ним и учился главному аварийному навыку: не смотреть на все сразу. Авария сжирает новичка именно этим, общей картиной, а общая картина в аварии всегда одинаковая: все плохо. Работать можно только со списком, по одному пункту, и Хруст диктовал мне этот список тоном кладовщика, и от тона легчало больше, чем от содержания.

Хуже всего пришлось охлаждению. Контроллер второго контура, который месяц назад поставили новеньким вместе с сальником, поймал наводку и умер честно, насмерть, а без него насосы двух контуров потеряли синхронизацию, и температура маршевого теплообменника поползла. Знакомая история, только теперь без экрана, без датчиков, на одних стрелочных приборах, которых на Самоваре, спасибо его возрасту, хватало: новье с цифрой ослепло, старье со стрелками работало. В этом, между прочим, есть урок на всю жизнь, и я его тогда получил бесплатно: чем проще прибор, тем меньше ему дела до состояния вселенной.

— Синхронизацию держим руками, — распорядился Хруст. — Я на первом контуре, ты на втором. Видишь стрелку перепада? Ноль семь. Держи стрелку на ноль семь, что бы ни случилось. Поплывет выше, открывай байпасный вентиль на четверть. Ниже, прикрывай. Понял? Ноль семь.

— Ноль семь, — повторил я.

И следующие три часа я держал стрелку.

Если вы думаете, что это просто, вот вам упражнение. Возьмите будильник со стрелкой, поставьте перед собой и смотрите на него, не отрываясь, час. Просто смотрите. На двадцатой минуте стрелка начнет плыть, на сороковой вы обнаружите, что думаете о постороннем и не помните последних трех минут, а на шестидесятой поймаете себя на том, что моргаете по десять секунд кряду. А теперь добавьте, что от вашего моргания зависит теплообменник, что вокруг трещит ослепший корабль и что сидеть нельзя, стоять удобнее для доступа к вентилю. Все, упражнение готово. Награда за него, между прочим, существует, я ее в ту ночь получил: где-то на втором часу приходит состояние, которому я не знаю имени, когда ты, стрелка и контур становитесь одной системой, и усталость не исчезает, а перестает иметь к делу отношение. Взрослые мужики зовут это «втянулся». По-моему, у этого штука имя длиннее, но его знают только стрелочные приборы.

Со стороны это, наверное, выглядело скучно: пацан стоит у щита, смотрит на круглый прибор и время от времени трогает вентиль. Изнутри это было так: стрелка жила. Она дышала вместе с насосами, вздрагивала от каждого маневра, ползла вверх, когда пилот давал тягу, и падала, когда он ее сбрасывал, и предсказать ее было нельзя, ее можно было только чувствовать, на четверть вентиля раньше, чем она решит. Руки затекли до бесчувствия. Глаза слезились от напряжения, и я моргал по очереди, сначала левым, потом правым, чтобы не терять стрелку из виду ни на полсекунды. В наушниках трещал песок эфира, где-то наверху бубнил курсовые пилот, Хруст рядом молча работал свой контур, и один раз, в самый тяжелый час, сказал не мне, а в пространство: «Нормально идем». Это «нормально идем» я потом вспоминал в жизни раз двести, в местах и похуже.

В голофильмах героям в такие моменты играет музыка. У нас играла аварийная сирена, короткими сериями, пока Хруст ее не придушил за ненадобностью: о том, что аварийная ситуация, экипаж как-то догадывался и без нее. Но ритм у сирены, пока играла, был неплохой. Держать стрелку под нее было даже сподручнее.

Худший момент случился на торможении, когда пилот дал длинный реверсный импульс, и оба контура нагрузило разом. Моя стрелка пошла вверх не спеша, как все страшное: ноль семьдесят два, ноль семьдесят пять, я открыл байпас на четверть, как учили, а она шла дальше, ноль семьдесят восемь, потому что реверс, это не маневр, это режим, и четвертью тут было не отделаться.

— Ноль восемь! — доложил я, и горло само перешло на рубленый вахтенный лай. — Байпас на половину!

— Дай, — сказал Хруст, не поворачиваясь от своего щита. — И держи. Реверс девяносто секунд. Досчитай их вслух.

Я открыл на половину и считал вслух, до девяноста, глядя, как стрелка висит на ноль восемьдесят два, на волосок от красного сектора, и не идет дальше только потому, что я держу вентиль и счет. На счете «восемьдесят» она дрогнула вниз. На «девяносто» реверс кончился, и она поехала домой, к своим ноль семь, спокойно, как ни в чем не бывало. Я довел ее до места, закрыл байпас до четверти и обнаружил, что все это время не дышал. Вдох пришлось делать по частям, как заправку.

«Эпсилон-13» вышла из треска на четвертом часу, сначала маяками: радиомаяки станции лупили сквозь помехи тупой морзянкой, мощность у них была имперская, с запасом на любой конец света. Пилот брал пеленги на слух, через хрип, перепроверял по гироскопу, и Самовар полз на этот пунктир, слепой, теплый, живой. Стыковку вели по маякам и прожекторам, вручную, со скоростью улитки, и в самом конце, когда причальный створ уже плыл в остеклении, а поправки шли уже на метры, станция протянула нам навстречу захваты, и в наушниках, сквозь песок, пробился знакомый глухой голос грунда-такелажника:

— Держим.

И они держали. Челнок вздрогнул, лязгнул, встал. Стрелка перепада качнулась в последний раз и легла на ноль семь, как будто так и стояла всю дорогу. Я разжал пальцы с вентиля не сразу: они разжимались по одному, с хрустом, как ржавые.

Станция после волны выглядела как город после града. На разделочных ярусах не искрил ни один резак: бригады сидели по шлюзам, пережидали, у резаков от наводок плывет дуга, работать нельзя. Два желтых дрона-мусорщика висели мертвые, поймали волну в неудачной фазе, и вокруг них уже возились ремонтники. По внутренней связи станции, ожившей раньше внешней, шел непрерывный перекличечный гул: посты докладывали потери, диспетчер вел список. Наш Самовар, слепой, ручной, дополз со своими контейнерами по расписанию, плюс сорок минут, и на фоне общего разгрома это было не опоздание, а подвиг пунктуальности. Сменный механик станции, принимая груз, посмотрел на пилота, на Хруста, на меня и спросил только: «На стрелочных шли?» Хруст кивнул. Механик покачал головой и внес что-то в свой планшет, и по лицу его было видно, что внес не про груз.

Разбор полетов на станции был короткий и бессловесный. В дежурке погрузочного узла, где пахло горячим металлом и цикорием, нам налили. Всем троим. Мне, вы понимаете, тоже: грунд-такелажник, тот самый, что когда-то дал мне подержать трос, молча поставил передо мной жестяную кружку, полную, двойную, и подвинул табурет. Никто ничего не сказал. Взрослые люди, докеры, грунды, сменный механик станции, сидели, пили, переговаривались про волну, про то, у кого что погорело, и я сидел среди них, за тем же столом, на равном табурете, и пил свой синтетический кофе, гадость неимоверную, лучший напиток моей жизни.

— Кофе ему, — сказал только Хруст, когда моя кружка опустела. — Двойной.

Это была вся похвала. Больше он к теме не возвращался никогда. Но я к тому времени уже умел читать бригадную валюту: место за столом, двойная кружка и «нормально идем» посреди аварии, это на нашем курсе было золото высшей пробы, и обменных пунктов для него не существовало.