Проклятый Врач. Том II (СИ), стр. 54

Посреди оперблока, в изголовье стола, стояла моя позиция. Не каталка, не кресло — позиция. Специально спроектированное кресло с гидравлическим подъёмником, позволяющим мне менять высоту от уровня стола до уровня бестеневой лампы. Лёха называл его «троном». Лиза — «командирским креслом». Я называл его рабочим местом.

Передо мной, на кронштейнах, висели три голографических монитора. Настоящих, не аномальных. Швейцарская фирма «Брайн-Сёрдж» разработала их специально для нашей клиники, по моим чертежам. Левый экран — МРТ-снимки пациента в реальном времени, с возможностью вращения модели на триста шестьдесят градусов. Центральный — видео с микрохирургической камеры, установленной на лбу Игоря Васильевича, который стоял у стола и работал руками. Правый — навигационная система, которая подсвечивала каждый сосуд, каждый нерв, каждый слой ткани в операционном поле. Система была чисто цифровой. Никакого аномального кода, никаких проклятых матриц. Силикон, стекло, оптоволокно. Творение человеческого разума.

И всё-таки главным моим инструментом оставался мозг. Мозг, лишённый Системы. Мозг, который больше не получал подсказок в виде зелёных строк и подсвеченных координат. Мозг, работающий на чистом опыте, памяти и профессионализме. И знаете что? Он работал.

Я смотрел на МРТ-снимок — и анатомическая модель строилась в голове. Не мгновенно, как раньше, когда Система выдавала её готовой за долю секунды. Медленно. Шаг за шагом. Я поворачивал её мысленно, примерял разрезы, просчитывал пути доступа. На это уходило минут пять-семь. Раньше — секунды. Но те секунды были оплачены моими годами жизни, моим сердцем, моим рассудком. Эти пять-семь минут были оплачены только опытом. И я предпочитал платить опытом.

— Скальпель, — говорил я в микрофон гарнитуры.

Игорь Васильевич брал скальпель. Делал разрез. Его руки — золотые, уверенные, натренированные — выполняли мою команду с точностью, достойной швейцарского часовщика. Но он не решал. Не выбирал. Не рисковал. Он был моими руками. Я был его мозгом.

Лёха стоял рядом, на позиции первого ассистента. Да, Лёха. Мой вечно потеющий, вечно жующий ординатор, который когда-то ворвался в лабораторию с дефибриллятором и спас мне жизнь, — стал блестящим хирургом. Не за один день, разумеется. Я тренировал его год. Каждый вечер, после операций, мы сидели в кабинете, и я заставлял его шить. Шить сосуды, шить нервы, шить сухожилия. На латексных тренажёрах, на свиных ногах, на трупном материале из морга. Он матерился, потел, ронял иглодержатель, путал узлы. Но я стоял над ним — сидел над ним, — и заставлял. И он научился.

Сейчас Лёха мог самостоятельно выполнить сосудистый анастомоз, который год назад не доверил бы ни одному хирургу в стране, кроме меня. Его руки перестали дрожать. Его глаза перестали бегать. Он стал хирургом, которому я мог доверить пациента. Не полностью — я всё ещё руководил каждой операцией, — но мог доверить.

— Ретрактор на два миллиметра левее, — командовал я. — Игорь, видишь сосуд? Синяя полоса на мониторе. Обойди его. Лёха, подтяни фасцию.

Они работали. Я дирижировал. Три человека, связанных одним пациентом, одной целью и одним операционным столом. Лиза стояла за моей спиной, подавая инструменты и контролируя показания мониторов. Её руки были такими же точными, как и год назад. Но теперь в них не было дрожи. Не было страха. Только спокойная, рутинная уверенность профессионала, который знает, что его командир не подведёт.

Клиника процветала. Дмитрий Борисович, оправившийся от пыльного отравления и нервного срыва, превратился в суетливого, но эффективного администратора. Он больше не воровал из бюджета — не потому что стал честным, а потому что боялся. Боялся меня. Того самого взгляда из инвалидного кресла, от которого у него холодело в паху. Бюджет рос. Новое оборудование поступало каждый месяц. Интерны стояли в очереди, чтобы попасть на стажировку. Журналисты писали статьи. Телеканалы снимали репортажи. «Хирург-гений руководит операциями из инвалидной коляски» — заголовок, который меня бесил, но привлекал пациентов.

Я не любил журналистов. Но я любил свою работу.

* * *

В тот день, когда всё началось — когда я вернулся в клинику после реабилитации и произнёс в интерком первую команду, — в коридоре хирургического отделения появился новый санитар.

Я заметил его не сразу. Он был тихим, молчаливым, двигался по коридору с осторожностью человека, который боялся задеть что-нибудь лишнее. Белый халат, натянутый на худые плечи. Тёмные волосы, коротко стриженные. Правый рукав халата пустой — рука ампутирована по плечо. На её месте — протез. Современный, бионический, с микропроцессорным управлением. Пальцы протеза открывались и закрывались с тихим электрическим жужжанием, напоминая работу дорогого бытового прибора.

Жека Костромин.

Я увидел его, когда выезжал из лифта. Он стоял у стены, прижимая к груди стопку чистых простыней, и смотрел на меня. Его глаза — те самые, которые когда-то плескались страхом и тупой агрессией уличного волчонка — были спокойными. Не пустыми. Спокойными. В них появилась глубина, которой раньше не было.

— Доктор, — сказал он. Голос был ровным. Без хрипотцы, без наглой интонации. Просто голос молодого мужика, который пришёл на работу.

— Жека, — я остановил кресло. — Ты как тут?

— Нормально. Устроился санитаром. Утром каталки меняю, полы мою, бельё развожу. Вечером — на пары. На первый курс медучилища поступил. Заочно, конечно. Но поступил.

— На первый курс? — я смотрел на него. — Медучилища?

— Ну да. Решил, что если уж мне всё равно в больнице околачиваться, так хоть с толком. Может, фельдшером стану. Или массажистом. Протез-то вот, — он поднял правую руку, и пальцы бионического механизма согнулись с тихим щелчком, — помогает. Но одной левой я много не наработаю. А медицина — она разная. Можно и головой.

Я молчал. Год назад этот парень лежал на бетонном полу заброшенного НИИ, истекая кровью из обрубка, который когда-то был его правой рукой. Я зашил ему артерию полоской собственной проклятой плоти. Нить из обсидиана, вплетённая в его сосуд, пульсировала в такт моему сердцу. Потом симбиоз разорвался. Лиза вырезала мёртвую нить скальпелем. Жека остался без руки, но живой.

Морозов продержал его в карантине три месяца. Обследовал, тестировал, анализировал. Аномальный фон — нулевой. Кровь — чистая. Генетический код — человеческий, без единой аномальной метки. Жека Костромин был чист. Обычный парень с одной рукой и шрамом на плече, похожим на след от укуса чего-то очень злого.

— Спасибо, Доктор, — сказал Жека. Тихо. Без театральности. Без пафоса. — За то, что тогда. В подвале.

— Не благодари, — я покачал головой. — Я тебе руку зашил твоей же кровью. Это моя работа.

— Нет, — он посмотрел мне в глаза. — Не за руку. За то, что не бросил. Ты мог уйти. У тебя коляска, у тебя ноги не ходят, у тебя в груди дыра. А ты остался и зашивал мне артерию на полу, в темноте, без наркоза. Ты… ты тогда сказал: «Если сдохнешь по дороге, я вернусь и зашью тебя заново». Я это запомнил.

Я отвернулся. От таких разговоров у меня всегда чесалось между лопатками — там, где раньше пульсировали фиолетовые вены обсидиановой руки.

— Жека, — сказал я, разворачивая кресло к оперблоку. — Простыни в палату триста двенадцать. И не вздумай курить на лестнице. У меня нос лучше любой вытяжки.

— Бросил, — он усмехнулся. — Три месяца как.

— Молодец. Свободен.

Я поехал дальше. За спиной слышался тихий стук бионического протеза о кафель — Жека шёл по коридору, прижимая к груди простыни. Уличный гопник, который когда-то тусовался у гаражей с битой и матюгами, нашёл своё место в системе здравоохранения. Не потеряв человечности. Не став ни святым, ни героем. Просто человеком, который решил, что мыть полы в больнице лучше, чем гнить в подворотне.

* * *

Загородный пансионат утопал в сирени. Старые яблони, покосившаяся веранда, выцветшие занавески на окнах. Обычный дом престарелых, каких сотни по стране. Пахло варёной картошкой, свежим бельём и старостью — тем особым, сухим запахом, который бывает только там, где люди доживают свой век в тишине.