Проклятый Врач. Том II (СИ), стр. 51

— Саша? — голос Лизы был мягким. — Ты как?

Я обернулся. Она стояла в дверях, держа в руках две пластиковые кружки с больничным кофе.

— Я в порядке, Лиз, — я улыбнулся ей. Улыбка далась легко. — Просто слушал тишину.

Она подошла, протянула мне кружку. Горячий, горьковатый запах дешёвого растворимого кофе защекотал ноздри.

— Костромина выписали. Поймал такси, ругался на таксиста, что тот не принимает биткоины. Обычный пацан, — Лиза села на подоконник рядом со мной. — Света печёт пирожки с капустой. Лёха спит в ординаторской, свернувшись калачиком. Дмитрий Борисович звонит поставщикам оборудования.

— Идеальная картина нормальной жизни, — я сделал глоток. Кофе был отвратительным. Идеально отвратительным.

Мы сидели у окна, плечом к плечу. Два уставших человека в белых халатах. Два выживших.

Город молчал. И в этой тишине было больше музыки, чем во всех аномальных резонансах мира.

Глава 22

Реабилитационный центр встретил меня запахом талого снега, мокрых тряпок и варёной капусты. Запах, лишённый всякой мистики. Обычный запах обычного заведения, где люди учатся заново жить с тем, что осталось от их тел. Я провёл здесь месяц, и за это время ни разу не услышал в голове ни единого звука, ни единого шёпота. Черепная коробка была тиха, как выключенный приёмник. Тишина оглушала сильнее, чем белый шум «Вектора-7».

Левая рука восстанавливалась. Медленно, мучительно, по миллиметру в день. Физиотерапевт — сухощавая женщина по имени Галина Петровна, с руками, способными развальцевать бетонную стену, — разминала мои пальцы каждое утро с такой методичностью, будто выковывала из них инструмент заново. И она была права. Она ковала инструмент.

Обсидиановая оболочка исчезла, оставив после себя кожу, похожую на пергамент, покрытый сетью багровых рубцов и белесых язв. Мышцы атрофировались за время мутации. Сначала я не мог поднять даже стакан с водой. Пальцы дрожали, соскальзывали, отказывались выполнять простейшие команды. Мой хирургический мозг — этот отточенный годами аналитический аппарат — посылал им приказы, а они отвечали слабым, жалким подёргиванием. Будто я пытался управлять чужой рукой, приставленной к телу неумелым хирургом.

Но я — Александр Ким. Я не умею сдаваться. Тем более собственным пальцам.

К концу второй недели я смог сжать теннисный мяч. К концу третьей — удержать ручку и написать своё имя. Почерк был ужасным, похожим на каракули первоклассника, но это был мой почерк. Левая рука больше не могла служить кувалдой, ретрактором или живым жгутом. Она не могла пробивать бетонные стены или пережимать артерии с силой компрессора. Но она могла держать скальпель. Если очень постараться — могла держать.

Ноги — отдельная история. Я знал диагноз с первой минуты после пробуждения в реанимации. Спинной мозг на уровне Th10. Поперечное повреждение. Некроз тканей, вызванный использованием аномальной энергии в качестве внешнего фиксатора. Когда Система погасла, когда проклятие оставило моё тело, вся архитектура, державшая меня на ногах, рухнула. Нервная проводимость отсутствовала. Полностью. Тотально. Безвозвратно.

Виктор Петрович, наш нейрохирург, приехал навестить меня на второй неделе. Он принёс снимки МРТ и долго смотрел на меня тем самым сочувственным взглядом, который врачи приберегают для безнадёжных случаев. Я видел этот взгляд сотни раз, направленный на других. Теперь он был направлен на меня.

— Саша, — сказал он, кладя плёнки на стол. — Я консультировался с коллегами из Швейцарии. С Германией. Мнение единодушное.

— Нейроны не регенерируются, — закончил я за него. — Спинной мозг не срастается. Базовая медицинская аксиома. Я знаю, Виктор. Я сам её преподаю.

— Есть экспериментальные методики. Стволовые клетки. Нейроимпланты. Но это всё на стадии клинических испытаний. Десять, может, пятнадцать лет…

— Через пятнадцать лет я буду стариком, Виктор. А сейчас я хочу научиться ездить на этой коляске так, чтобы не врезаться в дверные косяки.

Он ушёл, оставив меня наедине с приговором, который я давно себе вынес. Инвалидное кресло. Мой постоянный спутник. Мой новый фундамент.

Я учился жить заново. Пересаживаться с кровати в кресло. Заезжать в лифт. Преодолевать пороги. Разворачиваться в узких коридорах. Мозг хирурга, натренированный на решение нестандартных задач, быстро выстроил алгоритмы. Угол поворота колёс для захода в дверной проём — тридцать пять градусов. Скорость при спуске по пандусу — минимальная, с упором на задние колёса. Тормозной путь на мокром кафеле — полтора метра.

Лиза приезжала каждый день.

Каждый. Чёртов. День.

Она въезжала в мою палату реабилитационного центра, как маленький ураган. Смена начиналась в восемь утра, но она появлялась в семь, привозя с собой термос с кофе и контейнер с овсянкой. Никаких пирожков. Она строго контролировала мой рацион, как будто я был пациентом после бариатрической операции.

— Ешь, — говорила она, ставя контейнер мне на колени. — И не вздумай выплёвывать.

— Лиз, я хирург. Я знаю, что полезно для моего организма.

— Ты хирург, который два месяца питался через капельницу и больничный бульон. Твой организм сейчас — это развалины, которые надо отстроить заново. Ешь овсянку.

Она работала со мной как физиотерапевт. Разминала левую руку, заставляла меня выполнять упражнения на мелкую моторику. Перекладывать спички из одной коробки в другую. Собирать детский конструктор. Завязывать шнурки. Унижающие, детские задания, от которых мои пальцы сводило судорогой, а гордость рассыпалась в пыль.

— Лиз, я могу завязать хирургический узел закрытыми глазами, — рычал я, роняя тридцатую спичку на пол.

— Хирургический узел ты завяжешь, когда я разрешу, — отвечала она, поднимая спичку и кладя её обратно. — А сейчас завязывай шнурки. Медленно. Аккуратно.

Она была безжалостна. И я любил её за это.

Наши отношения выстроились на фундаменте, который раньше был скрыт под слоями профессионализма, сарказма и взаимного упрямства. Теперь, когда слои были сняты, фундамент оказался прочным. Лиза заботилась обо мне с той же жёсткостью, с какой я руководил операционной. Она не жалела меня. Не ходила на цыпочках. Не смотрела на меня глазами, полными сострадания. Она смотрела на меня как на пациента, которого надо поставить на ноги. Метафорически, разумеется.

Мой врачебный юмор стал нашим основным языком общения. Лиза понимала его, как никто другой. Когда я шутил про свою коляску, она отвечала в том же тоне.

— Ким, ты опять врезался в стену в коридоре, — говорила она, замазывая царапину на моём подлокотнике пластырем.

— Я не врезался. Я исследовал структурную целостность стены. Прочность бетона на сжатие в этом здании оставляет желать лучшего.

— Прочность твоего черепа тоже. В следующий раз повесь на бампер подушку.

— У меня нет бампера. У меня — тормозная рычаг-система и алюминиевая рама.

— Тогда повесь подушку на себя. И перестань гонять по коридорам, как на Формуле-1. Ты в реабилитационном центре, а не на автодроме.

Она спала в палате на раскладушке. Медсёстры косились, но молчали. Лиза Андреевна — старшая медсестра клиники Ким — была фигурой неприкасаемой. Я просыпался ночью и видел её силуэт в полосе света от фонаря за окном. Она сидела на стуле, укутавшись в плед, и читала медицинский журнал. Или просто смотрела на меня, проверяя дыхание. Как тогда, в реанимации. Мой якорь.

Однажды ночью я проснулся от того, что она тихо плакала. Не навзрыд. Просто сидела и беззвучно плакала, закрыв лицо руками.

— Лиз, — позвал я в темноте.

Она вздрогнула, быстро вытерла глаза.

— Ты чего не спишь? — голос был ровным, будто ничего не произошло.

— Ты плачешь. Что случилось?

— Ничего. Аллергия. Пыль тут.

— Лиз.

Она помолчала. Потом тихо сказала:

— Мне страшно, Саша. Не за тебя. За нас. Что будет, когда мы вернёмся в клинику? Ты — в коляске. Я — твоя медсестра. Люди будут смотреть. Шептаться.