Петербургский врач 9 (СИ), стр. 64

— Разумеется.

Он одобрительно кивнул, положил на стол мелочь и встал.

— Тогда до следующей записки. Спокойной ночи, доктор.

Ликоподий я взял утром у Зайцева, сказав, что для опыта. Он отсыпал в бумажный пакетик, не спрашивая, для какого. Ликоподий вещь копеечная, им пересыпают пилюли, чтобы не слипались. Вазелиновое масло у меня и так было. Днем я сдал гистологию: час у микроскопа, срезы, окраски, и профессор, который ни разу не повысил голоса, так что после Павлова было даже скучновато.

Вечером Егор взял пальто и сказал вполголоса, что Михаил Борисович уже в малой комнате и опять принял.

— Принял… порошок?

— Тот самый. Велел передать, что вы будете ругаться, но он все равно принял.

Кольчугин сидел на диване в халате, с рукой на косынке, и глаза у него уже потихоньку плыли.

— Не ругайтесь, — сказал он. — Это последний раз. Наверное.

— Вы к нему привыкнете, Михаил Борисович. Через месяц не сможете уснуть без порошка. Это не мое мнение, это то, что о веронале уже пишут.

— Через месяц у меня не будет болеть палец. Тогда и буду отвыкать. Отвыкать — не привыкать.

Последняя фраза очень верна, но только в противоположном смысле. Привыкнуть легко, а отвыкнуть… Ну да ладно.

Убеждать его дальше я не стал. Мне это было на руку, чего уж там. Что он там говорил, человек должен быть принесен в жертву обществу? Вот я как раз тебя и приношу. Не хочется, а надо.

Он подал руку и отвернулся к стене. Я снял бинт. Ложе сухое, по краю чуть красное, без отделяемого, зеленый ободок держится. Все шло, как должно идти на второй день. Я положил марлю с вазелином, чтобы завтра не отмачивать, забинтовал и надел косынку. Когда я затягивал узел, он уже спал, приоткрыв рот. Пульс полный, дыхание глубокое. В аптечной коробке на столике оставалось восемь облаток, вчера было девять.

В кабинете я посмотрел на кнопки вблизи. Латунь. На каждой цифра. Егор, видимо, вытирал их вместе с остальной мебелью в доме, потому что они блестели одинаково, и на них не было ничего, кроме лампы, которая в них отражалась.

Марлю я смочил спиртом и протер каждую кнопку, ободок вокруг нее и дверцу под ними. Спирт высох за минуту. Потом я капнул на марлю вазелинового масла, размял каплю, чтобы марля стала едва жирной, и прошел по кнопкам еще раз. Слоя не нужно, нужен след, чтобы латунь не заблестела мокрым и не потянула пыль с воздуха. Я посмотрел, наклонив голову. Блестело так же, как до этого.

Дальше ликоподий. Я взял на ватку щепотку и стал прикладывать ее к кнопкам, прям как пудрят, не растирая. Желтая пыль ложилась на масло тонко, и лишнее я сдувал. Через пять минут кнопки стали матовыми, все десять одинаково, и при лампе это была все та же латунь. Никто ничего не заметит, если станет изучать с увеличительным стеклом в руке.

Потом я написал на листочке, что рана чистая, положил его под пресс-папье, и вышел.

— Через час загляните, — сказал я Егору. — Не тормошите его. Дышит, и ладно.

— Слушаюсь.

На следующий вечер Егор доложил то же самое, только на этот раз Михаил Борисович был в кабинете, за столом, с папкой, и порошок принял только что.

— Одну минуточку, — сказал он мне, — я сейчас.

Он закрыл папку, взял ее левой рукой, встал и пошел к сейфу. Встал к нему боком. Три щелчка. Засовы. Дверца открылась, папка легла на полку, дверца закрылась, и внутри стукнуло опять.

— Не обижайтесь, — сказал он, как и в прошлый раз.

— Привычка! — хмыкнул я.

Он посмотрел на меня с удивлением, потом вспомнил, что сам это говорил, и засмеялся.

Перевязка заняла десять минут. На третий день ложе было еще суше, краснота ушла, и кое-где у краев уже тянулась тонкая розовая пленка. Он заснул, не дождавшись косынки.

Я подождал. Потом я прикрутил фитиль у лампы в комнате, чтобы не светила ему в лицо. Другую лампу, со стола в кабинете, я поднес к сейфу сбоку и низко, чтобы свет шел по дверце вскользь.

Семь кнопок были матовыми. Три блестели. Пятном посередине, там, где палец прижал масло и снял пыль. Два, шесть и девять. На шестерке пятно было смазано вбок.

Я поставил лампу на пол, нажал двойку, шестерку, девятку и повернул ручку. Ручка не пошла. Я вернул ее назад, кнопки выщелкнулись сами, и я нажал их снова, в другом порядке. Второй раз ничего. Третий ничего. Двойка, девятка, шестерка. Внутри стукнуло, глухо, как тогда, и ручка повернулась.

Дверца оказалась тяжелой. Внутри было три полки. Наверху папки, тесемками наружу, штук шесть. Посередине железная шкатулка, пачка кредиток под резинкой и старый револьвер в кобуре, с коробкой патронов рядом. Внизу папка, та самая, сегодняшняя, и рядом другая, потолще, из серого картона.

Я взял сегодняшнюю, положил на стол под лампу, запомнил, как лежала, и развязал тесемки.

Сверху были письма. Два по-французски, одно по-немецки, на хорошей бумаге, без обратного адреса, и я не стал их пока читать. Под письмами лежали листки, сколотые булавкой. Разного размера: половинки писчих листов, четвертушки, одна визитная карточка, оборотом кверху. Я снял булавку и стал перекладывать их по одному.

На каждом было одно и то же. Название парохода, а под ним, кто за пароходом стоит. Контора, город, иногда фамилия. Написано разными руками: одна размашистая, другая мелкая, аккуратная, будто конторская, третья карандашом, печатными буквами, как пишут, когда не хотят, чтобы узнали руку. Некоторые перечеркнуты крест-накрест карандашом или чернилами, и рядом коротко: «отказ», «болтлив», «продан». Я насчитал двадцать девять. Ревель, Гельсингфорс, Або, две шведские конторы, одна датская. Пароходы назывались, как называются все пароходы на свете: «Ольга», «Вега», «Эстония», «Три брата» и так далее.

Я вынул лист и карандаш и начал бегом переписывать. Название, контора, город, пометка, если есть. На двадцать девять записей ушло несколько минут, и за это время из малой комнаты не донеслось ни звука, кроме спокойного дыхания.

Потом я сложил листки в том порядке, в каком снял, и сколол той же булавкой в те же дырки. Положил под письма, завязал тесемки тем же узлом и убрал папку на полку, тесемками к стенке. Дверцу закрыл, и засовы стукнули сами.

Кнопки я протер спиртом, все десять, и дверцу под ними, чтобы ликоподия не осталось ни крошки. Теперь они блестели, как в первый вечер.

Записку я оставил, как всегда. Лист с пароходами лежал у меня во внутреннем кармане, и по дороге домой я разок проверил, там ли он. Дело вышло напряженное, адреналин в теле прямо-таки кипел. Но масоны — вроде бы не якудза, головы провинившимся не режут.

Хотя кто их знает. Может, замуровывают живьем в стену. Вольные каменщики, как-никак.

Беседин прочел список дважды. Первый раз быстро, пробежал глазами, второй медленно, водя пальцем.

— Это они, — сказал он. — Пароходы, с одним из которых хотят договориться. Пароход и за ним хозяин. Все мелкие, все на Балтике, все берут сборный груз и ходят, куда заплатят. Вычеркнутые это те, кто не подошел. Отказал, запросил лишнего, или к нему не смогли подступиться.

Он ткнул пальцем в одну строчку.

— А этот, кажется, просто утонул. Осенью, у Гангута. Наверняка по памяти не скажу, но вроде так.

— Зачем им такой огромный список?

— Ну, как… Оружие в чемодане не привезешь, доктор. Нужен пароход, и такой, где хозяин и капитан либо знают, что везут, либо их можно использовать, как говорится, «втемную». Кто согласится везти винтовки в столицу в разгар войны? Мягко говоря, не всякий. Отсюда список. Они перебирают.

Он положил лист на стол.

— А беда в том, что с кем они в конце концов сговорятся, а какой пароход и откуда он пойдет, неизвестно. У них тридцать вариантов, а со временем может стать и больше.

Он замолчал. За соседним столиком два студента спорили о чем-то своем.

Я смотрел на список и вдруг подумал о человеке, который до января предлагал услуги Гапону.

— Алексей Сергеевич. А если кандидат будет один?