Петербургский врач 9 (СИ), стр. 63
Ноготь я снял целиком. Можно было половину, но под половиной я бы не увидел, где кончается опухоль, а мне нужно было ее увидеть всю. Отделил от ложа, поддел, снял. Ложе розовое, влажное, и у корня, слева от середины, там, где было синее пятно, сидел узелок. Багрово-синий, круглый, с просяное зерно, чуть больше, с четким краем, как ягода под кожей. Я обвел его кончиком скальпеля, не задевая, и вылущил. Он вышел целиком, легко, и я положил его на марлю.
Кулагин смотрел через мое плечо.
— Из-за этого?
— Да.
Ложе я осмотрел еще раз, нет ли второго. Второго не было. Края смазал зеленкой, не заливая, чтобы видно было завтра, что там происходит. На ложе йодоформную марлю, сверху сухую, бинт, снял тесьму. Промокло, я прижал, подержал. Все.
— Готово, Михаил Борисович. Можете смотреть.
Он повернулся. Посмотрел на бинт, потом на марлю, где лежал его ноготь и рядом узелок, и начал падать. Я успел взять его за плечо. Кулагин подал нашатырь. Кольчугин вдохнул, дернулся, сел прямо и долго сидел, глядя в стену.
— Это все? — спросил он.
— Все. Вот то, что вас мучило.
Я показал ему узелок на марле. Он посмотрел на него так, как смотрят на насекомое, и отвернулся.
— Такое маленькое.
— На нерве все маленькое. Через час кокаин отойдет, будет болеть, это нормально, к вечеру стихнет. Порошок дам. Ноготь отрастет за полгода. Палец болеть больше не будет.
— Не будет? Точно?
— Точно.
В дверях Кольчугин обернулся.
— Сегодня. Вечером. Посмотрите руку. Пожалуйста.
— Смотреть особо не на что… но если вы просите, то приду.
— Огромное вам спасибо!
Вечером Егор впустил меня без вопросов и взял пальто. Михаил Борисович в кабинете, сказал он вполголоса, откроет сам, а ему, Егору, туда без слова нельзя.
— Даже с доктором?
— Даже с доктором. Такой порядок.
Кольчугин был в халате, рука на косынке через шею, и за столом у него опять лежали бумаги, только теперь в папке, и папка была раскрыта. Увидев меня, он закрыл ее, взял левой рукой, встал и пошел к сейфу.
— Не обижайтесь. Привычка.
Он встал к сейфу боком. Щелкнуло. Потом еще, и еще, коротко, как взводят курок, и потом глухо стукнуло внутри, будто отошли засовы. Дверца открылась. Тяжелая, толстая, на весь угол. Он положил папку, захлопнул, и внутри стукнуло опять.
— Американский, — сказал он, поворачиваясь ко мне. Голос у него был довольный, как у человека, показывающего хорошую лошадь. — Новейший. Никакого ключа. Ключ можно потерять, ключ можно подделать, ключ можно вытащить у пьяного из кармана. А тут нажимаешь пальцами, и все. Порядок знаю я один. Ни Егор, ни Дорн. Никто.
— Сильная вещь, — поддакнул я.
— Из Гамбурга везли. Два месяца.
Он сел. Сел тяжело, и я заметил, что он зевнул, прикрыв рот левой рукой, и что глаза у него мутные.
— Вы плохо спали?
— Совсем нет. Я хорошо буду спать. — Он усмехнулся, но усмешка вышла вялая. — Признаюсь вам, как доктору. Перед вашим приходом я принял порошок. Веронал. Немецкий, новейший, мне его знакомый аптекарь рекомендовал, от бессонницы и от нервов. Я подумал, что вы будете снимать бинт, и что кокаина сегодня не будет, и что я этого не выдержу. Не смотрите так. Я предупреждал, что не переношу боли.
— Веронал не от боли. Он от бессонницы.
— Значит, я буду спать и не почувствую. Это ведь тоже выход.
Спорить с ним было поздно, порошок уже принят.
Мы прошли в комнату, смежную с его кабинетом, маленькую, но с диваном. Столик, на нем графин, стакан, и открытая аптечная коробка, из которой торчали облатки с порошками. Веронал.
Кольчугин сел на диван и подал мне руку.
Я снял косынку и стал разматывать бинт, и на втором обороте увидел, что он не смотрит. Не потому, что отвернулся. Голова его лежала на спинке, рот приоткрылся, и он спал.
Я подождал. Он не проснулся.
Пульс у него был нормальный, полный, дыхание глубокое, лицо не серое. Проспит до утра, и ничего с ним не случится. Я размотал бинт до конца. Марля присохла, я отмочил ее спиртом и снял. Ложе сухое, без красноты, края зеленые, как я их оставил. Положил свежую марлю, забинтовал, надел косынку обратно. Он не шевельнулся. Все, как он просил.
Потом я встал и посмотрел на кабинет.
Мне никто не мешал. Егор за дверью, а Егору в кабинет нельзя. Хозяин глубоко спит до утра.
На столе чернильница, пресс-папье, стопка чистой бумаги, календарь, разрезной нож. Ни одного исписанного листа. Верхний ящик я потянул, он открылся: счета, конторские, страховой конторы, бланки с ее названием, письма о полисах. Второй ящик почти пуст, ни одной бумаги, одни канцелярские мелочи. В третьем — то же самое.
Шкафы. Своды законов, кассационные решения, французские книги в желтых обложках, страховое дело в трех томах, атлас. Я провел рукой по корешкам. Все стояло на месте.
Сейф. Я подошел и посмотрел на дверцу вблизи, не касаясь. Два ряда кнопок, по пять в каждом, с цифрами, латунные, гладкие, одинаковые. Ни одна не потерта больше других. Фабричная табличка с американским названием. Ручка. Все. Закрыт он надежно, однако…
Часы в углу пробили. Я вернулся к столу, взял лист бумаги и написал: рана чистая, признаков воспаления нет, спите спокойно, завтра в восемь вечера приду опять. Подписал и положил под пресс-папье, на видное место. Я вышел, прикрыв дверь.
Егор ждал в коридоре.
— Михаил Борисович спит. Принял снотворное, проснется скорее всего утром. Не будите. Через час загляните в дверь, не входя, посмотрите, что дышит, и все. Завтра я приду в восемь.
— Слушаюсь.
Едва зайдя домой, я отправил записку Беседину. Срочно. Бегом. Можно было бы и завтра, но хотелось бы определиться сегодня.
У Гофмана к этому часу было пусто. Буфетчик что-то протирал и не поднял головы, когда я вошел. Беседин сидел у окна, в пальто, без газеты, и перед ним стояла чашка, к которой он не притронулся.
— Садитесь, доктор. Что-то случилось?
— Ничего плохого. Наоборот.
Я рассказал коротко. Позвал к себе, говорил о сломанном доме и жертвах, потом показал руку. Опухоль под ногтем, я убрал ее сегодня утром на Тверской. Он боится боли и просил перевязки на дому, и я хожу к нему каждый вечер, сколько понадобится. Сегодня он принял веронал и заснул при мне, и я просидел в его кабинете полчаса один. Дальше он, скорее всего, так же будет принимать его.
— И?
— В кабинете ничего нет. Ни одной бумаги, кроме конторских. Все у него в сейфе. Американский, без ключа, кнопки. Он им гордится, как ребенок. Порядок кнопок знает он один, так он сказал. Ни слуга, ни Дорн.
Беседин помолчал, потом нахмурился.
— Я хочу заглянуть в этот сейф, Алексей Сергеевич.
Он посмотрел на меня.
— И как это сделать?
— Есть кое-какие соображения.
Глава 24
— Кнопок десять, — сказал я. — Он нажимает три. Я слышал: три щелчка, потом засовы. Если кнопки перед этим протереть начисто и покрыть чем-нибудь, что держит след пальца, назавтра будет видно, какие три. А порядок из трех кнопок — это несколько вариантов. Перебрать их — две минуты.
Беседин молчал и смотрел в чашку.
— Чем покрыть?
— Найду. Дело аптечное.
— А если он проснется?
— От веронала так не просыпаются. Он спал при мне сегодня, я щупал пульс и разматывал бинт, и он не шевельнулся. Завтра он опять его примет, я в этом почти уверен. Перевязки он боится больше, чем полиции.
— Вы почти уверены…
— Почти. Совсем без риска бывает только на кладбище.
Он повернул чашку ручкой к себе.
— Хорошо. Только из сейфа не выносите ничего, ни листа. Смотреть, читать, запоминать — можно. Если что-то стоит переписать, переписывайте, но чтобы бумага легла на то же место и той же стороной. Он может помнить, как лежали бумаги.
