Петербургский врач 9 (СИ), стр. 52
Возразить было нечего. Она пошла в столовую, и я слышал, как она открывает буфет и что-то там двигает. Потом стало тихо. Я подождал и пошел за ней.
Она стояла у буфета с бутылкой в руках и плакала. Не в голос. Просто слезы шли, а она стояла и держала бутылку.
— Аня…
— Ничего. Сейчас. — Она поставила бутылку на стол. — Устала держаться. Устала делать вид, что у меня нет эмоций….
Она помолчала, вытирая слезы.
— Я знала, что отец бывает жесток. Я это знала всю жизнь. Но не настолько же. Я все-таки его дочь, Вадим. Не чужая. Он меня на руках носил, я это помню.
Я обнял ее. Она уткнулась мне в плечо.
— И мама. Что думает мама. Каково ей сейчас. Она, может, и не хочет нашего брака. Но того, что делает отец, она тоже не хочет точно. И она сидит с ним за одним столом каждый день. И молчит. Каково ей сейчас. Наверное, хуже чем мне.
— Гривцов говорил. Она против. Она сказала, что ничего не поделаешь и не надо позорить дочь на всю Россию.
— Я помню. Ты рассказывал.
Она вытерла глаза ладонью.
— Это она сказала. А он ее не слышит. Он никого не слышит.
Я держал ее, пока слезы не перестали идти. Потом она отодвинулась, посмотрела на бутылку и сказала уже почти нормальным голосом:
— Кахетинское. Красное. Мы его купили к новоселью и не открыли. Позови Семёна.
Семён поднялся через две минуты и остановился в дверях столовой.
— Вадим Александрович. Что-то случилось?
— Случилось. Кажется, хорошее. Снимай передник и садись.
Он снял, сложил вчетверо, положил на стул у двери и сел на самый край, будто на минуту. Я рассказал коротко: Синод, судя по всему, брак не тронет. Граф проиграл, хотя сам еще не знает. Семён слушал и кивал, и на слове «проиграл» выпрямился.
— Ну и слава Богу, — сказал он. — Анна Николаевна, я за вас очень рад.
— Я тоже, Семён. И это в том числе твоя заслуга.
— Да что вы. Я только ходил, где скажут.
Аня разлила вино, себе немного, мне полстакана. Перед Семёном она поставила третий стакан и посмотрела на него.
— Я же не пью, Анна Николаевна. Вы знаете.
— Знаю. Один глоток.
Кахетинское оказалось легким, кисловатым, с осадком, и пилось как вода. Выпили за победу, не называя ее вслух, чтобы не сглазить. Семён выпил едва-едва и поставил стакан. Потом Аня сказала «за Семёна», и он покраснел до ушей.
Полстакана вина после всех этих нервотрепок действуют, как несколько рюмок водки. Я откинулся на стуле и почувствовал, что впервые за неделю ни о чем не думаю.
— Одного мне жалко, — сказал я. — Что Мельгунов сегодня вечером будет ужинать у себя с целой челюстью. Я бы с большим удовольствием ее сломал. Вот так.
Не вставая, я показал в воздухе свой любимый левый крюк. Коротко, без замаха.
Аня засмеялась. Семён посмотрел на мою руку внимательно, и опустил глаза.
— Бить я так не умею, Вадим Александрович.
— И не надо.
— Не умею. — Он подвинул стакан. — А вот бороться меня учили. В Харбине, еще до войны. Рядом жил японец, прачечную держал. Тихий такой, маленький. Так он по вечерам во дворе показывал мне борьбу, ихнюю, японскую. Жиу-житсу называется. Хвалил меня. Говорил, что у меня понятливые руки.
Я смотрел на него. Аня тоже.
— Семён. А чего ты молчал?
— Так вы не спрашивали.
Я встал. Вино сыграло свою роль. Я обошел стол, взял Семёна за локоть и потянул со стула.
— Вставай. Пойдем.
— Куда?
— Сюда. — Я отвел его на середину комнаты, подальше от стола и стульев. — Покажи на мне. Что ты умеешь.
— Вадим Александрович, ну как же. На вас-то.
— На мне.
— Я вам чего-нибудь поврежу.
— Не повредишь. Аня в случае чего вправит, она уже все кости знает. Ну, почти все. Смелее.
Семён вздохнул, посмотрел на Аню, будто спрашивал разрешения, и сказал «ну хорошо». Потом шагнул ко мне. Он взял меня за отворот сюртука и за рукав, быстро повернулся. Дальше пол ушел из-под ног. Я просто оказался в воздухе, поперек его спины, головой вниз, и увидел под собой ковер и ножку стола.
Аня вскрикнула.
Но он меня не бросил. Подержал секунду, будто взвешивал, и поставил обратно на ноги, аккуратно, как ставят хрустальную вазу. Сам отступил на шаг и стоял, опустив руки, смущенный так, что смотреть было неловко.
— Это самое простое.
Я поправил сюртук и покрутил головой от удивления. Семен поднял меня в воздух так, будто я весил, как Аня.
— Еще, — сказал я.
— Вадим Александрович…
— Еще. Я не сопротивляюсь.
Он показал еще. Бросок через бедро, в конце которого он опять меня поставил на пол, а не бросил. Подножку, когда нога подбивает ногу. Один раз он взял меня за кисть, повернул ее так, что я согнулся и сел на корточки сам, без всякого желания, и тут же отпустил.
— Это на руку, — сказал он. — Дальше делать не надо.
— Верю.
Аня стояла у стола, прижав ладони ко рту, и переводила взгляд с него на меня.
— Семён, — сказала она. — Где ты был раньше?
— Внизу, Анна Николаевна.
Я сел на стул.
— Семён. У тебя страшный недостаток.
Он посмотрел испуганно.
— Какой?
— Ты слишком тихий и скромный. Это надо менять. Немедленно. Значит, так. Сейчас мы едем в магазин и покупаем тебе одежду для зала. Потом едем на Стремянную, к Лустало. Ты хочешь потренироваться сегодня?
— Хочу. Очень.
— Выпили мы немного, до Невского из головы выйдет. Одевайся.
— И я поеду, — сказала Аня. — Дома сидеть не буду!
— Думаю, женщины в зале Лустало не совсем обычны, но для тебя наверняка сделают исключение.
Магазин нашелся на Невском (а разве на Невском может что-то не найтись?). Здесь торговали всем, что нужно велосипедистам, гимнастам и охотникам, и приказчик, молодой, с усиками, обрадовался нам. Я объяснил, что нужно. Он посмотрел на Семёна и вопросов задавать не стал.
Шерстяное трико, черное, до колен. Майка без рукавов. Мягкие туфли на тонкой кожаной подошве, без каблука, какие носят борцы. Пояс. Семён примерял все это за занавеской и выходил показаться с таким лицом, будто его наряжали на смотр. Трико сидело. Туфли жали, взяли на номер больше. Аня велела добавить второе трико, для смены, и приказчик посмотрел на нее с уважением.
Я заплатил. Семён нес сверток под мышкой, прижимая локтем, как будто его могли отнять.
На Стремянной швейцар посмотрел на нас троих, задержался взглядом на Ане и спросил, к кому.
— К господину Лустало.
Зал гудел так же, как в прошлый раз. Лампы, пыль, мешки, глухие удары о ковер. Народу не очень много. У канатов человек десять, на ковре две пары. У стены кто-то выжимал гирю и считал вслух по-немецки. Немецкий язык вообще очень походит для счета.
Жак увидел нас первым. Он стоял у канатов, обернулся и разглядел нас.
— Докто-ор. Мадам.
Он поклонился Ане так, как кланяются в деревне, всем корпусом, и сказал по-французски, быстро и виновато. Что зал — не лучшее место для дамы. Здесь грязно, не прибрано, и одни мужские грубости.
— Не надо прибирать, — сказала Аня по-французски. — Я сяду в углу и не буду мешать.
Лустало шел из своего закутка не спеша, как всегда, в жилете и белой рубахе. Увидел Аню и не удивился, или сделал вид. Подошел, поцеловал руку.
— Мадам. Я не могу вам предложить кресло, у меня их нет. Могу предложить скамью. Вон ту, у стены, она чистая, на ней сидят родители, которые приводят сыновей. Вы, я полагаю, привели мужа?
— Мужа и еще одного человека, — сказал я. — Господин Лустало, это Семён Лутков. Он служит у меня. Я хотел бы, чтобы он позанимался в вашем зале.
Лустало оглядел Семёна с головы до ног так же, как в прошлый раз оглядел меня. Плечи, руки, как стоит. Семён под этим взглядом вытянулся, как перед офицером.
— А он умеет что-то?
— Бороться.
— Вот как. — Лустало не переменился в лице. — Пусть переоденется. Посмотрим.
Аня села на скамью у стены и положила руки на колени. Через минуту про нее забыли все, кроме Жака. Он поглядывал в ее сторону с беспокойством, как на вазу, поставленную на край стола.
