Попаданец. Город на холме. Книга 1 (СИ), стр. 65

Его сбили с гальки, когда он с копьём, которое я неделю назад сунул ему в руки, вышел один против шестерых, которых знал по именам. Копьё лежало на дне, я его видел, когда шёл через щель, и не понял тогда, чьё оно.

А он доплыл до гряды — если это можно назвать «доплыл» — зацепился и висел.

Сколько он там висел, я не знаю. Час, наверное.

Он меня увидел.

Он смотрел на меня поверх воды и не звал.

Он не звал, потому что позвать — это крикнуть, а крикнуть — значит показать шестерым, где я. Он был старый и всю жизнь сторожил, и он всё это сообразил быстрее, чем я успел испугаться.

Я лежал за бортом варды в двадцати метрах от него и в сорока — от детей.

Я посчитал.

Двадцать метров туда. Снять его с камня — он вцепился намертво, я это видел по костяшкам. Тащить обратно вдоль гряды человека, который не умеет плавать и который в воде вцепится в меня так же, как вцепился в камень.

Три минуты. Скорее четыре.

За эти четыре минуты кончится разговор наверху, и всё, ради чего я лез, кончится вместе с ним.

Считать тут было нечего. Ответ был известен до того, как я начал.

Я отвернулся и пошёл к детям.

Когда я обернулся в следующий раз, у гряды никого не было.

Спас Акар.

Он появился из расщелины следом за Кинтом, и он пришёл со своими — четверо, все из его дома.

Я его не звал. Я его вообще не рассматривал: я исходил из того, что он сидит наверху и что после вчерашнего ему до этой истории дела нет.

Он спустился, прошёл сквозь наших, вышел на середину — один, впереди всех, — и заговорил.

Он говорил недолго, и я не слышал ни слова.

Но я видел, как пятеро на него смотрели, и я это видел с сорока метров, и мне не нужен был перевод.

Он не уговаривал. Он не грозил.

Он спрашивал.

И, судя по тому, как они опускали головы, он спрашивал что-то вроде: с кем вы договорились? кто вам обещал? чьим словом?

Смотрите, что произошло.

Эти пятеро вышли ночью с двумя лодками, чтобы отдать детей заранее и выторговать своих.

То есть они вышли договариваться сами.

Двадцать лет на этом острове договаривался один человек. Один. Его отец до него. Вся система, все шестьдесят отданных, весь ужас и вся мерзость держались на том, что говорит с лодками один, и он же решает, кого вписать.

А эти пошли говорить сами.

И вот это, а не похищенные дети, было для него концом всего.

Не потому, что он злодей и цепляется за власть.

Потому что если каждый начнёт торговаться отдельно, торговаться будут все, и тогда остров развалится на пятьдесят дворов, и каждый двор будет откупаться соседом.

Я лежал мокрым за бортом варды в двадцати метрах от связанных детей и очень отчётливо считал то же самое, что считал он, — и получал тот же ответ.

Мерсо ушёл на четвёртой минуте разговора.

Я его вёл глазами всё это время, потому что он один из шестерых не смотрел на Акара.

Он смотрел вверх и вбок — туда, где над бухтой, за плечом обрыва, стоял мыс Кунда.

И когда все повернулись к Акару, он сделал три шага назад, потом ещё три, а потом развернулся и пошёл — быстро, не бегом, вдоль стенки, к началу расщелины. Никто не заметил.

Я поднялся и пошёл за детьми.

Дальше было быстро.

Я дошёл до плиты за девять секунд — считал, потому что всегда считаю, — и первое, что увидел, было лицо Ниссо.

Он меня узнал и открыл рот, и я успел зажать.

Он был связан по рукам. Ноги не связали — зачем.

Мелкие были связаны оба и оба ревели тихо, в тряпку, а девочка лет девяти держала шестилетнего за плечо.

Я разрезал верёвки в четыре движения.

Показал: тихо. Показал: туда — вдоль дальней стенки, под скалой, там, где тень и где корпус варды закрывает от берега. Той же дорогой, которой пришёл я.

По открытой гальке двести метров они бы не прошли. Под стенкой — сорок шагов до варды, потом за ней, потом вдоль камней.

Девочка поняла с первого показа. Ей было девять лет, и она взяла шестилетнего за запястье, а не за руку, — за запястье не вырвешься.

На середине один из пятерых обернулся.

Он нёс мешок к чёлну, и он повернул голову, и посмотрел прямо на них — на две мелкие фигуры, идущие вдоль стенки в тени.

Я лежал у плиты и держал нож и очень хорошо понимал, что не успею.

Он смотрел секунды две.

Потом переложил мешок на другое плечо и пошёл дальше, к воде, не обернувшись больше ни разу.

Я его знал в лицо. Он потом дрался на восточном проходе и получил в бок. Я так и не спросил его об этом ни разу за два года, и он мне не сказал, и мы оба, я думаю, помнили.

С мелкими вышло. С Ниссо я упёрся.

Он мог проковылять десять шагов с палкой. Палки не было. Идти надо было под стенкой до конца бухты и потом сорок метров вверх по осыпи в расщелину, где на четвереньках лезут здоровые.

Мелких можно было отправить — они бы добежали. Его — нет.

Я взял его на спину.

Он весил, я думаю, килограммов тридцать пять, и месяц назад я бы отнёс его на двести метров и не заметил.

Я нёс его под стенкой и на середине понял, что дальше не смогу.

Тяжесть была ни при чём.

Просто я в тот день с рассвета прошёл через седловину, проплыл четыреста метров вдоль обрывов, и всё это на ячмене, и у меня начало темнеть в глазах на каждом четвёртом шаге.

Я дошёл до осыпи и сел.

И тогда меня взяли за плечо.

Тисса.

Она не осталась наверху, как я велел. Она спустилась по расщелине следом за десятью и всё это время шла вдоль стенки с другой стороны, и я её не видел, потому что смотрел на Мерсо.

Второй раз за день.

Утром она пошла с нами через седловину, хотя я её не брал, и я тогда не стал спорить, потому что было некогда. Теперь она сняла себя с поста, на который я её поставил, и никого через выход из расщелины не выпускала бы, если бы кто-нибудь туда пошёл.

Я неделю вбивал в двадцать два поста, что человек стоит там, где сказано, и что дыра открывается ровно тогда, когда её нельзя закрыть.

Она отпихнула меня, подставила брату плечо и потащила.

Двое из наших подхватили с другой стороны. Мелких увели.

Я сказал ей об этом на следующий день, вечером, и сказал коротко, и она выслушала и ответила ещё короче: тебя бы там уронили.

И это, между прочим, была правда. Но я всё равно сказал.

Я сидел на осыпи, дышал и смотрел вверх.

Мерсо был уже на середине расщелины.

Я пошёл за ним.

Это было глупое решение, и я его принял без раздумий, и, если бы у меня было десять секунд подумать, я, наверное, принял бы то же самое, потому что считать тут было нечего.

Если он дойдёт до Кунды и подожжёт растопку — с моря увидят.

И тогда они придут не завтра к полудню, как ждут все.

Они придут ночью.

Расщелина.

Та самая, в которой месяц назад он едва не сбросил меня с карниза.

Только тогда я лез вверх за человеком, знавшим её с детства, а я её видел один раз.

Теперь я ходил по ней шесть раз. Я знал, где плитка едет, где надо ставить ногу на выступ, где жёлоб делает колено и где можно срезать. Я его догонял.

На третьей трети я сорвался.

Взялся правой за знакомый выступ — за тот самый, за который брался шесть раз, — и рука поехала.

Я успел поймать левой и повис, и висел, наверное, секунду, и за эту секунду успел понять, почему. Мизинец.

Он у меня не работает с той ночи. Первые недели он был как чужой совсем, потом отошёл — я даже стал считать им пульс и обрадовался, — но до конца не вернулся. Подушечка чувствует, а хват на четверть слабее, и я про это забыл, потому что за два месяца ни разу не висел на одной руке.

Мокрая ладонь, скользкий камень и четыре пальца вместо пяти.

Я подтянулся, встал на выступ и полез дальше, и очень старался про это больше не думать, и думал об этом весь оставшийся подъём.

Я догнал его наверху, уже на кромке, метрах в трёхстах от мыса.

Он услышал и обернулся.

И побежал.

Мы бежали эти триста метров, и он выигрывал, потому что был свежее, а я в тот момент бежал, честно говоря, на одном упрямстве, и последние сто метров у меня перед глазами всё было в чёрных пятнах.