Попаданец. Город на холме. Книга 1 (СИ), стр. 6
И вот здесь произошло первое.
Слово вошло с опозданием.
Сначала я услышал звук. Два слога, чужие, ничего не значащие: ку́ннис. Услышал и ничего не почувствовал.
А потом — примерно через удар сердца — звук внутри меня развернулся.
Не перевёлся. Переводить было нечем и не с чего, у меня в голове нет их словаря и взяться ему неоткуда. Смысл просто пришёл. Отдельно от звука, с задержкой, как эхо, которое возвращается не тем же звуком, а другим.
Чужак.
Куннис. Тот, у кого нет дома. Он сказал это не мне и не про меня — он сказал это остальным, как говорят о найденной вещи, которую надо куда-то деть. Меня повело.
Я стоял на коленях, связанный, обожжённый, обезвоженный, и меня накрыло третий раз за это утро — но не паникой. Хуже. Очень тихим, очень холодным пониманием, что происходящее лезет уже не только вокруг меня, но и внутрь.
Пустое небо было снаружи. Линия прибоя была снаружи. Обсидиан я держал в руке — это была вещь, вещь можно потрогать.
А это было в голове.
Я закрыл глаза и очень медленно посчитал до десяти.
Гуляев мне на это ничего не говорил. У Гуляева на этот случай инструкции не было.
Носилки они сделали сами, и сделали хорошо.
Два древка, между ними — плащ из козьей шкуры, продетый и подвёрнутый. Быстро, без обсуждения, руками, которые делали это не в первый раз. Значит, здесь регулярно кого-то таскают.
Мальчишку переложили вчетвером, и я поймал себя на том, что дёрнулся помочь и чуть не завалился.
Меня подняли на ноги, накинули на шею петлю и повели.
Голого. По раскалённым камням. Босиком.
Ходить босиком по этому камню, как выяснилось, можно. Просто очень больно, и через двести метров ты уже не думаешь ни о чём, кроме следующего шага, а через километр перестаёшь думать и о нём.
Я всё равно работал.
Считал пары шагов — старая привычка, счёт пар, потому что так проще держать в уме: одна пара примерно полтора метра, сто пар — сто пятьдесят.
Считал повороты и брал азимут по солнцу.
Смотрел, куда легли тени, где начинается тропа, где она сходит с камня на землю, где сбита трава.
Восемьсот двадцать пар от берега до седловины, подъём, крутизна градусов двадцать пять, тропа козья, набитая, старая, идёт серпантином — значит, ходят с грузом.
На седловине я поднял голову и увидел остров целиком. И встал.
Меня дёрнули за верёвку, но я успел.
Море было со всех сторон.
Со всех. Слева, справа, впереди за грядой и позади, откуда мы пришли. Клочок земли, два каменных гребня, пологая долина между ними, террасы на южном склоне, полоса зелёного вдоль распадка. Километров шесть в длину, три в ширину, я прикинул по горизонту. Может, меньше.
Вдалеке на северо-западе из воды поднимался другой остров, большой, с горой. За ним ещё один, маленький, плоский. И всё.
Ни дороги. Ни столба. Ни крыши из железа, ни белого домика с синими ставнями, ни ветряка, ни антенны, ни судна на горизонте.
Я стоял на седловине с петлёй на шее и очень спокойно думал: некуда.
Не «трудно уйти». Некуда. Ты на камне в море, у тебя нет лодки, ты не знаешь ветров, ты не умеешь тут ничего.
Меня дёрнули, и я пошёл дальше.
Поселение я услышал раньше, чем увидел.
Козы. Много коз, где-то близко и внизу. Детский крик. Стук — сухой, размеренный, деревом по камню, кто-то что-то толок.
Потом ударил запах.
Дым — не такой, как от костра на пляже, а густой, жирный, с копотью. Навоз. Кислое молоко. Пот. И поверх всего — сушёная рыба, старая, лежалая, вязкий сладковатый душок, от которого у обезвоженного человека немедленно сводит челюсти.
Мы вышли из-за плеча склона, и я увидел дома.
Их было полсотни, серых, плоскокрыших, налепленных по террасам склона в несколько уровней.
Я шёл с петлёй на шее и смотрел не на людей.
Потому что снаружи это выглядело хаотично, как деревня, а изнутри всё оказалось спланированным.
Дома по внешнему кругу стояли вплотную, задними стенами наружу, и в этих стенах не было ни одного проёма. Ни двери, ни окна. Сплошной каменный обвод по всему периметру, и внутрь ведут два прохода: тот, в который завели нас, и второй, наверху, к которому уходила тропа.
Никто эту стену не строил. Она получилась сама, из того, что дома лепились друг к другу, как соты. Но она была.
«Обвод и двое ворот», — сказал во мне кто-то, кого я не звал. — Двое ворот — это вдвое больше, чем нужно.
Я эту мысль отогнал. Не время.
А потом увидел канавки — и вот тут я по-настоящему остановился, и меня опять дёрнули.
По улицам, вдоль стен, шли жёлобы. Вырубленные в скале, где скала, и сложенные из плиток, где земля, местами перекрытые сверху плоскими сланцевыми пластинами. Они шли с верхнего уровня вниз, ныряли под стены домов, обходили пороги и сливались в один, побольше.
Я стоял и смотрел на это с открытым ртом.
Тут не было ни одного гвоздя. Ни одного куска металла в постройке. Ни колеса, ни печной трубы. А водоотвод — был. Продуманный, с уклоном, с перекрытием, с обходом препятствий. Такое не делается за год и не делается одним человеком.
Собирают воду, — решил я. — Умные. Дождь с крыш в жёлоб, жёлоб в цистерну, цистерна где-то внизу.
Я проследил взглядом главный жёлоб.
Он шёл вниз, к нижнему краю поселения, выходил за обвод и заканчивался открытой канавой, уводящей воду в распадок.
Наружу.
Всю воду. За пределы. В камни.
Люди, которые строят сложную систему, чтобы избавиться от воды, на острове, где — я готов был поставить что угодно — воды не хватает.
Я смотрел на это и не понимал, и меня дёрнули за верёвку раньше, чем я успел додумать до конца.
Двор был утоптан до состояния камня.
Посередине — большая плита с выемкой, у неё на коленях две женщины толкли зерно, и это они стучали. По краям — глиняные сосуды в человеческий рост, вкопанные в землю по плечи. Козы: штук пятнадцать, прямо тут, между людьми, и никого это не смущало. Мухи. Мух было столько, что они садились на глаза.
Дети сбежались первыми — босые, чумазые по колено, с любопытными наглыми мордами. Один, лет пяти, подошёл почти вплотную и потрогал меня пальцем за бедро, проверяя, настоящий ли, и получил от матери подзатыльник.
Взрослые собирались медленнее и молча.
Меня подвели к столбу у стены — вкопанное бревно с зарубкой, гладко вытертое, — и привязали. Не грубо. Обыденно, как привязывают козу. Столб был для этого и предназначен.
Носилки поставили посреди двора.
И тогда через двор побежала девушка.
Она была лет двадцати, худая, тёмная, в тканой рубахе до колен, и бежала так, как бегут, когда уже всё знают, но ещё надеются.
Упала на колени возле носилок. Схватила мальчишку за лицо обеими руками. И закричала.
Я такого крика не слышал давно и не хотел бы слышать больше. В нём не было слов. Он был на одной ноте, долгий, и он длился, пока у неё не кончился воздух.
Потом она вцепилась в мальчишку и начала повторять одно и то же:
— Ниссо. Ниссо. Ниссо.
Так я узнал его имя.
Она гладила его по щекам, по волосам, по груди, и вдруг руки её наткнулись на повязку.
Она замерла.
Я видел, как она смотрит на бедро. Как переводит взгляд на шину. Как трогает пальцем щепу, потом верёвку, потом узел.
Я видел ровно тот момент, когда она поняла: это сделал человек. Кто-то это сделал руками, с умыслом, недавно.
Она подняла голову и стала искать глазами. Нашла.
И вот тут я в первый раз увидел её лицо целиком.
Она смотрела на меня, и я готов был поклясться — если бы у неё в руках оказалось что-нибудь железное, я бы этот день не пережил.
Она поднялась. Медленно. И пошла ко мне через двор.
Толпа расступилась.
Она остановилась в двух шагах и что-то сказала. Тихо. Я не понял, но интонацию понимает даже собака.
Голый связанный мужик у столба. Кровь на нём — не его. Мальчишка, которого принесли с берега умирающим. У этого мужика нашли неизвестный никому нож, которым уже успел порезаться взрослый человек.
