Попаданец. Город на холме. Книга 1 (СИ), стр. 51

Я это понимал ещё в воде, вылезая на отмель, и всю дорогу до берега считал именно это, а не Кассо. Считалось так.

До сегодняшнего дня для тех, кто придёт, Саринт был складом. Неприятным, скупым, не сдавшим в этом году норму, — но складом. К складу приходят, забирают что есть, наказывают за недостачу и уходят.

Сегодня склад убил двоих их людей и одного взял.

Теперь Саринт — не склад.

Теперь это место, где было потеряно трое, и туда придут не за грузом. Туда придут показать, что бывает.

Я сам, своими руками, за четыре секунды под водой, поменял им задачу.

Кинт что-то сказал — резко, глядя в землю.

Акар ответил, и они заговорили, и я в этом разговоре не понял почти ничего, кроме того, что племянник в первый раз в жизни разговаривает с дядей как равный и что дядя это принял.

Потом Акар встал.

И, уходя, сказал мне последнее.

Это была короткая фраза, и её я разобрал целиком, и она была без злобы, и это было хуже всего:

— Ты знал. И сделал.

Он ушёл наверх, и я остался сидеть на гальке.

Он был прав дважды: и что я знал, и что я всё равно сделал.

Итог того дня, если считать по-военному, был такой.

Взято: один живой. Старший. Мужчина лет тридцати пяти, крепкий, коротко стриженный, со шрамом через бровь. Не сказал ни слова с той минуты, как я его вытащил на отмель.

Убито: двое. Тот, что утопил Кассо, и ещё один, который ушёл под воду сразу и которого не нашли.

Ушёл: один. Четвёртый доплыл до перевёрнутого чёлна, дождался, пока мы возились с остальными, отцепил его и лёг на него, и его понесло на юг течением, и к темноте мы его потеряли.

Это, если честно, был единственный по-настоящему плохой итог. Один ушедший — это один, кто расскажет.

Потеряно: Кассо.

Взят трофей. Медный кинжал.

Я снял его с пояса того мертвеца сам, потому что никто не хотел трогать.

Он был короткий, сантиметров двадцать, с четырьмя заклёпками у основания и с рукоятью из тёмного дерева. Красноватый металл, мягкий — я потом попробовал ногтем, и ноготь оставил след.

Мышьяковистая медь. Он не держал бы заточку и трёх ударов о кость.

Против моего титана — игрушка.

За эту игрушку на Саринте отдавали коз, зерно и годы работы, и за неё умер девятнадцатилетний пацан, который плавал лучше всех на острове.

У нас в подъезде мужик разбился насмерть, снимая с балкона старый мотоциклетный аккумулятор, который стоил четыреста рублей и был не нужен ему вообще.

Разница ровно в том, что тут кинжал был нужен.

Я отдал его Кинту.

Он посмотрел на меня, взял и, не глядя, сунул за пояс.

А вечером положил его Кассо на грудь, когда того понесли за седловину.

Пленного посадили в пустой загон, связали и приставили двоих.

Я пришёл к нему ночью.

Он сидел у стены, мокрый, с разбитым лбом, и смотрел прямо перед собой.

Я сел напротив на корточки и просидел, наверное, минут двадцать.

Он не поднял головы ни разу.

Я не знал ни одного слова из его языка. Он, судя по всему, не знал моего и, судя по всему, знал местный — но не собирался говорить и на нём.

Мы просидели двадцать минут в полной тишине.

Потом я встал и пошёл к двери, и на пороге он впервые пошевелился.

Поднял голову и посмотрел на меня.

И засмеялся.

Тихо, коротко, без всякого веселья.

И сказал две фразы — не мне, а куда-то мимо, глядя на стену за моим плечом.

Я не понял ни слова.

Я понял только, что он не боится.

Совсем.

Человек, у которого только что убили двоих и который сидит связанный в чужом загоне, не боится настолько, что смеётся.

Значит, он знает что-то, чего не знаю я.

Буду благодарен за подписку, лайк и комментарий.

Глава 14. Счёт на узлах

Всю ночь я готовился и к утру понял, что готовился не к тому. Я готовился ломать.

Расписал по пунктам: как сажать, чтобы он смотрел на свет; в каком порядке спрашивать; какие вопросы задать дважды с промежутком в час и сверить; на чём поймать.

Я лежал на соломе, перебирал это всё и чувствовал себя человеком, который наконец занялся своим делом.

А утром пришёл в загон, сел напротив, и он заговорил первым.

Он не молчал.

Он говорил охотно. Он говорил много. Он говорил четыре часа подряд, с перерывами на воду, и к середине дня я понял, что моя главная задача — не вытянуть из него сведения, а разобраться, зачем он мне их отдаёт.

Потому что человек, у которого вчера убили двоих и который сидит связанный в чужом загоне, не рассказывает четыре часа просто так.

Зачем — я понял только к ночи. Но одно отметил сразу, в первые же полчаса: он сидел связанный и не вёл себя как пленный. Так сидит человек, который приехал по делу и делает дело.

Звали его — я так и не выяснил.

На вопрос об имени он ответил длинно и весело, Кинт перевёл как «человек с лодки», и я решил, что настаивать не буду.

Про себя я звал его Шрам, потому что через левую бровь у него шёл старый рубец, разделявший её надвое.

Лет тридцать пять. Крепкий, сухой, с плечами гребца, но не только гребца — с развитой спиной и с ладонями, где мозоли лежали не там, где у наших. Наши тянут весло. У этого были стёрты бугры под большим и указательным.

Он много работал чем-то, что держат в кулаке.

Про язык надо объяснить отдельно, иначе дальнейшее будет непонятно.

Он говорил на двух.

Свой. Тяжёлый, с длинными гласными, с обилием «х» и с окончаниями, которых у наших нет вовсе. Кинт понимал в нём примерно половину — он трижды ходил с торговцами на восток и подцепил, как подцепляют язык на рынке: числа, товары, «дай», «мало», «когда».

Половину. И половина эта была бытовая.

Наш. Островной. Он его знал — знал хуже меня, что меня, признаться, порадовало, потому что впервые за всё это время я оказался не худшим в комнате.

Слов сто пятьдесят, из них половина торговых.

Так что цепочка выглядела так.

Я спрашиваю на своих двухстах восьмидесяти. Кинт переводит на нормальный островной. Шрам понимает своими ста пятьюдесятью, отвечает на них же — и, когда не хватает слов, срывается на свой, и тогда Кинт ловит половину, а Тисса, которая восточную речь понимает лучше Кинта, ловит из этой половины треть.

Четыре человека. Три перевода. На каждом переводе теряется треть.

Я в первый час честно попробовал работать так, как привык.

Провалилось это на четвёртом вопросе.

Я спросил, сколько лодок.

Кинт перевёл. Шрам ответил коротко.

Кинт повернулся ко мне и сказал: три.

Тисса сказала: он сказал не «три». Они заспорили.

Спорили они долго, и из этого спора я понял, что Шрам употребил слово, которое у них означает и «три», и «несколько», и «сколько-то», и что Кинт услышал число, а Тисса услышала неопределённость, и оба были уверены в своём.

Я сидел на земляном полу загона и очень отчётливо ощущал, как из-под меня уходит опора.

Я двенадцать лет учился отделять факт от предположения.

А теперь я сидел в чужом сарае, где мне пересказывали пересказ пересказа, и не мог отличить одно от другого даже в числе «три».

«Переводчик не врёт. Переводчик приводит в порядок: выкидывает то, что кажется ему ерундой, и договаривает то, что кажется ему очевидным. А в его ерунде и в его очевидности — половина того, за чем вы пришли».

Гуляев. Шестой семестр, за окном февраль.

Я это, между прочим, видел не только на службе.

Мать в последние годы плохо слышала и разговаривала с врачами через меня, а иногда наоборот — я звонил, а она сидела рядом и слушала, и потом пересказывала соседке.

И я каждый раз по её лицу видел, что она пересказывает не то.

Врать она не врала. Просто выкидывала то, что ей показалось неважным, и добавляла то, что ей показалось понятным.

Врач говорил: «Пока наблюдаем, через месяц повторим анализ». Она соседке: «Сказали, ничего страшного».

Формально — то же самое.