Попаданец. Город на холме. Книга 1 (СИ), стр. 43

А Кинт спрашивал про сделку.

Про сделку я умел.

Я взял палку и нарисовал.

Обвод верха. Тропу. Два прохода. Поставил точки: посты.

Потом ткнул в рисунок и сказал:

— Он показал. Я вижу.

Стёр рукой.

Нарисовал заново — и рисовал уже медленно, объясняя каждую точку: тут стена в два камня, её не завалить. Тут щель, закроют двое за час. Тут камень над тропой, оттуда двое держат всю тропу и снизу их не видно.

Кинт смотрел, как рисуется оборона его дяди.

Потом я поставил палку в землю и сказал четыре слова, которые собирал в голове полдня:

— Внутри. Не рядом. Внутри.

Он смотрел на рисунок.

Я видел, как он считает — так же, как считал я, стоя перед той дверью на закате.

Человек, который согласился, получает доступ. Человек, который отказался, получает только правоту.

Он поднял на меня глаза.

И спросил третье, и вот на этот вопрос у меня ответа не было.

— А если он даст? Двоих. Вычеркнет.

Я молчал.

Он подождал и повторил медленнее, думая, что я не понял:

— Если он вычеркнет Тиссу. И Ниссо. Ты возьмёшь?

Я знал слово «нет». Я его отлично знал, я его слышал по двадцать раз на дню.

И не сказал.

Мы просидели рядом, наверное, минуту.

Потом он встал, отряхнул колени и сказал:

— Сколько людей надо?

Я сказал: двадцать.

Он привёл двадцать два.

Это была его команда — гребцы варды, те самые, с кем он ходит в море и кому он в лодке кричит счёт. Из верхнего ряда там было четверо, остальные снизу.

Они пришли не ко мне. Они пришли к нему, и это было видно по тому, как они встали: полукругом, лицом к Кинту, спиной ко мне.

Я потом спросил его, чего ему это стоило.

Он показал наверх, на дом с двумя корзинами, и провёл ребром ладони поперёк горла — не в смысле «убьёт», а в том смысле, в каком у нас говорят «с меня спросят».

Двадцать два человека, снятых с террас в разгар работ, в год, когда не собрали, — это не «племянник попросил». Это дом Акарру, публично, чужими руками, делающий то, чего сам не объявлял.

За это с него спросили. Я узнал через неделю, чем именно.

Вот за что я его потом любил.

Он не стал меня прощать, и не стал одобрять, и не сказал ни одного слова про то, что понимает.

Он просто перевёл разговор на работу, потому что увидел, что человек не может ответить, и решил его не добивать.

Двадцать два года.

Помойку перенесли за два дня.

Я поставил на это тех двадцать, и мы вынесли верхний слой в другую лощину, за северный гребень, откуда сток уходит в море напрямую по камню.

Копанки я велел засыпать.

Это было тяжёлое решение, и я его принял один, и три дня получал за него от людей, потому что копанки — это была вода, пусть плохая, но вода, и я её отнял.

Взамен низ получил по два черпака у чаши.

Ни один человек не спросил, откуда вдруг взялась эта вода, — а я не сказал.

Этого, как выяснилось, хватило.

Через восемь дней после первого случая новых заболевших не было.

К концу той недели со мной здоровался весь нижний ряд.

По плечу не хлопали, как после варды. По-другому: люди при встрече останавливались и говорили что-то короткое, и я понимал не всегда, а отвечать научился быстро.

Мужик из шестого дома принёс мне рыбу. Просто принёс, положил и ушёл.

Баба, у которой умер грудной, — та самая, — принесла лепёшку, и вот с этим я до сих пор не знаю, что делать.

Мать Менно не принесла ничего и при встрече отворачивалась, и это было единственное честное, что со мной случилось за ту неделю.

Я тогда впервые за шесть недель поймал себя на мысли, что не считаю дни до того, как отсюда выберусь.

И тут же на второй, следом.

Тот, кто разбил сосуд и принёс дохлую ящерицу, никуда с острова не делся. Он всю эту неделю стоял вместе со всеми, здоровался со мной вместе со всеми и, я думаю, брал свои два черпака.

Он теперь знал про меня две вещи, которых неделю назад не знал.

Что нижний ряд меня слушает.

И что я умею молчать за воду.

Буду благодарен за подписку, лайк и комментарий.

Глава 12. Хозяин источника

Мелкая пришла ко мне сама, на второй день после ящерицы.

Подошла, встала напротив и молча ждала, пока я закончу возиться с сетью. Я поднял голову.

— Что?

Она сказала фразу из семи слов. Я разобрал три.

Пришлось звать Ниссо, который к тому времени уже сидел у двери на солнце и работал у меня переводчиком — я говорил ему медленно и коряво, он переспрашивал и объяснял мне жестами то, чего я не понимал.

Через двадцать минут мы вытащили из неё следующее.

В ту ночь, когда в питту попала ящерица, она не спала. Она вообще в те дни спала где придётся, потому что бегала с раствором до темноты.

Она сидела на крыше дома напротив — не пряталась, просто сидела, как дети сидят на крышах.

И видела человека.

Он подошёл к питте, снял крышку, постоял, положил крышку обратно и ушёл.

Она не подумала ничего плохого. Она решила, что он проверяет.

— Кто? — спросил я.

Она пожала плечами. Темно. Не видела лица. Взрослый, не старый.

Я честно продержался ещё вопросов десять и получил ровно ноль: рост «как все», одежда «как у всех», лица нет, шёл спокойно.

Я уже собирался её отпустить, и тут она сказала ещё одну фразу, и Ниссо перевёл её так буквально, что я не сразу понял.

— Он делал крышку как у воды.

Я переспросил.

Ниссо переспросил у неё. Она объяснила подробнее и даже показала руками.

И вот тогда я сел.

Смотрите, что заметил девятилетний ребёнок.

Крышка на большой питте — это плоский камень. Тяжёлый, килограммов пять-шесть, круглый, с неровным краем.

Нормальный человек снимает его так: берётся двумя руками с боков, приподнимает, отставляет, потом ставит обратно и подвигает, пока не ляжет.

А тот, кто снимает такие крышки по пятьдесят раз в день, делает иначе.

Он поддевает край одной рукой, ставит камень на ребро, откатывает его в сторону на ребре — не поднимая — и точно так же закатывает обратно, а последним движением прихлопывает ладонью сверху.

Одной рукой. Не поднимая. С хлопком в конце.

Это не приём и не хитрость. Это привычка человека, у которого спина не казённая и который делает это каждый день по пятьдесят раз.

Мелкая видела это движение всю жизнь на площадке у чаши.

И увидела его ночью во дворе — у чужой питты, в темноте, у человека, который тут ничего снимать не должен.

Она не знала, что она увидела. Она просто сказала мне, что он делал крышку «как у воды», потому что это единственное, что ей показалось не таким.

Дальше была работа, которую я люблю.

Я четыре смены сидел при чаше и смотрел не на воду. На четверых.

Их было четверо, тех, кто по очереди сидит при Амассе. Я знал их в лицо семь недель и ни разу толком не разглядывал.

Первый. Пожилой, за пятьдесят. Снимает крышку двумя руками, поднимая. Ставит на землю. Спина у него больная, он кряхтит.

Второй. Тот самый, у которого была замотана рука после моей ложной тревоги, — маленький, широкий, добродушный. Он поддевает край, ставит камень на ребро и откатывает. Хлопает ладонью.

Третий. Тоже на ребре. Тоже с хлопком.

Четвёртый. Так же. Трое из четырёх.

Плюс Мерсо, который делал это лучше и быстрее всех, потому что он это делал двенадцать лет.

Четверо подозреваемых вместо одного.

Я сидел на камне и думал, что моё расследование опять расширилось вместо того, чтобы сузиться, и что это, судя по всему, судьба.

А потом я вспомнил рост.

Мелкая сказала «как все». Для девятилетней «как все» — это взрослый мужик, то есть кто угодно от метра шестидесяти до метра восьмидесяти.

Только у меня было ещё одно измерение.

Мазок крови на стенке расщелины, на высоте моего плеча. Тот, кто выбирался из Ниппы, зажимая руку, был примерно с меня ростом.