Петербургский врач 7 (СИ), стр. 2

Он посмотрел на меня так, будто я сказал глупость, недостойную взрослого человека.

— Молодой человек, тут нечего спасать. Вы стопу видите? Она стынет на глазах.

— Вижу. Потому и не дам пилить.

— Пульса нет.

— Один есть. За лодыжкой. Артерия кровь пропускает, худо-бедно. А нога стынет оттого, что мышцы сдавили сами себя.

Старик нахмурился. Не понял моих слов.

— Как это — мышцы сдавили сами себя?

— А вот так. Их тяжестью помяло, они налились кровью и разбухли. А сидят они в плотном мешке, в оболочке, что не тянется. Раздуться некуда. Давление внутри поднялось до того, что пережало собственные мелкие сосуды и нервы. Кровь большой артерией еще идет, чуть-чуть, а до самих мышц и до стопы не доходит, потому что все внутри стиснуто. Нога пока живая. Ее душит собственная фасция.

Слово он это знал. Про Фолькмана, про ишемические контрактуры руки, писали еще лет двадцать как. Что мышца после нарушенного кровотока скрючивается и мертвеет, знали. А вот что с этим делать сейчас, покуда не поздно, не знал никто. Лечения не было, поэтому просто резали.

— Допустим, — сказал он медленно. — Допустим, вы правы. И что вы предлагаете? Ждать у моря погоды?

— Нет. Вскрыть оболочки. По всей голени. Дать мышцам куда расправиться. Снять давление, и кровь пойдет.

— Разрезать ногу вдоль? — Он поднял бровь. — Два разреза от колена до щиколотки?

— Два разреза по коже. И четыре мышечных мешка вскрыть. Их в голени четыре, и хоть один пропущу, толку не будет.

— А если вы ошиблись? Если там уже мертвечина?

— Тогда отпилим. Пила никуда не денется, и через час отпилим, и через два. А вот если вы сейчас отнимете ногу, а она была живая, назад ее не пришьешь.

Он долго молчал. Смотрел то на голень, то на пилу, то на меня. Второй врач тоже переводил взгляд и помалкивал. Стрижак на столе дышал тяжело и следил за нами, ничего не понимая в наших словах, но чувствуя главное: один хочет пилить, другой нет.

— Под вашу ответственность, — сказал наконец старший. И это было не согласие даже, а так, временное отступление. — Режьте. Но если через час нога чернее прежнего, я сам возьму пилу, и вы мне слова поперек не скажете. А если скажете, я велю удалить вас отсюда. Мне надо спасти человека, а не играть в непонятные игры. Так-то я не должен позволять вам и этого. Но я вижу, что вы, несмотря на свою должность, человек грамотный, и буду только рад, если окажетесь правы.

— Договорились.

— Хлороформную маску. Наркоз легкий, глубоко не усыпляйте. Пульс считать не переставая, вслух, чтобы я слышал. Пациент помятый, сердце берегите, хлороформ шутить не любит.

Молодой взялся за маску, фельдшер накапал.

— Жгут не давайте. Никакого жгута.

— Как же без жгута? — удивился фельдшер. — Кровью изойдет.

— Мне надо видеть, как мышцы кровят. Наложу жгут, все побелеет, и я вслепую резать буду, не разберу живое от мертвого. Крупные сосуды я по ходу перевяжу, а мелкие потерплю. Ногу вниз не спускать и высоко не задирать, держать вровень со столом, примерно на сердце. Задерешь, приток и вовсе иссякнет.

Ногу обмыли, я щедро протер спиртом кожу и вокруг, обложили чистой тканью с прорезью. Стрижак под маской обмяк, задышал глубже. Молодой врач начал считать пульс вслух, негромко и монотонно.

Первый разрез я повел по наружной стороне голени, между гребнем большеберцовой кости и малоберцовой, там, где под кожей прячется передняя группа мышц. Не от сустава до сустава, а отступив по нескольку сантиметров сверху и снизу. Скальпель шел по коже, и кожа расходилась туго, неохотно, до того была натянута. Под ней клетчатка, вся пропитанная кровью и мутной желтоватой жидкостью, отеком. Из мелких сосудов выступала темная, венозная кровь, не струей, а так, наплывала. А под клетчаткой открылась она. Фасция.

Белая, гладкая, блестящая, натянутая, как ремень на толстом брюхе. Надавил пальцем, она даже не прогнулась. Под этой пленкой мышцы задыхались уже часа четыре.

Я подвел скальпель и сделал в фасции короткий поперечный надрез.

Края тут же разошлись сами. И в щель полезла мышца, темно-красная, набрякшая. Не выпрыгнула, конечно, но за две-три секунды выперла наружу тугим валиком, вылезла из своего тесного мешка, будто только того и ждала.

Молодой, что считал пульс, осекся и отступил на полшага.

— Господи помилуй. Она сама лезет. Никогда не видел такого.

— Не сама. Давление ее выпихивает. Считайте пульс, не отвлекайтесь.

Я взял тупоконечные ножницы, завел под фасцию и распустил ее вдоль, почти во всю длину разреза, оберегая мышцу. Передний мешок раскрылся. Потом нашарил перегородку, что делит переднюю группу от наружной, и вскрыл вторую оболочку, где сидят малоберцовые мышцы.

— Вот два, — сказал я, причем больше себе. — Теперь задние.

Я вел по коже и по фасции, рассекая их, самих мышц касаясь только чтобы дать им расправиться. Голень после первых двух мешков чуть осела, стала помягче. Но стопа как была холодной, так и оставалась.

Мышцы в ране лежали разные. Одни темно-красные, набухшие, но живого цвета. Другие побагровее, потемнее. Кое-где мелкие кровоизлияния, крапинами. Я тронул пинцетом край мышцы. Она дрогнула, поджалась. Живая, отвечает. Ковырнул надрезом поглубже, выступила кровь. Красная.

— Сокращается, кровит. Живая мышца.

— А вон тот кусок, серый? — Старший хирург стоял теперь близко и смотрел уже совсем иначе, хотя изумления старался не показывать. — У самой кости.

— Этот пока не трону. Через сутки видно будет, оживет он или нет. Сейчас режу только то, что явно мертвое, а серое, сомнительное, оставлю до завтра. Раньше времени резать нельзя, ошибешься.

Убитая мышца выглядит иначе, ее ни с чем не спутаешь. Тусклая, серо-бурая, дряблая, не дергается на инструмент и крови не дает. Такую вон. А та, что просто затекла и посерела с краю, еще может очухаться. Ее не тронь, погляди через день-другой.

Дальше пошел на внутреннюю сторону. Второй разрез, позади внутреннего края большеберцовой кости.

— Снаружи-то разве мало было? — опять подал голос второй, уже с любопытством.

— Мало. Я же говорю, мешков четыре. Два передних открыл, а задние покуда закрыты, там самое главное и сидит.

Я рассек кожу, добрался до поверхностного заднего мешка. В рану подались икроножная и камбаловидная мышцы. Толстые, выпятились. Но останавливаться было рано. Опаснее всего лежало глубже, самый глубокий задний мешок, тот, что подпирает кость сзади. Его-то и проглядеть легче всего, а он часто и решает дело. Я осторожно прошел вдоль внутреннего края кости, держась подальше от сосудисто-нервного пучка, чтоб не зацепить, нащупал глубокую фасцию и вскрыл ее.

Голень заметно опала. Из каменной сделалась просто тугой.

— Все четыре, — сказал я и разогнулся. Спина затекла.

Теперь оставалось смотреть и ждать. Я прижал ноготь на большом пальце стопы, побелел, отпустил. Раньше он оставался бы белым, мертвым. А теперь под ноготь медленно, нехотя, но возвращалась розовость.

— Гляньте на ноготь.

Старший наклонился.

— Розовеет вроде.

— Медленно. Но кровь пошла.

Минуту-другую спустя я снова полез за лодыжку. Толчки под пальцем стали отчетливее, увереннее. Потом тронул тыл стопы, там, где раньше было пусто. Сперва ничего. И вдруг под пальцем дрогнуло. Раз. Помедлив, другой. Слабый, ниточкой, но настоящий пульс, там, где его только что не было вовсе.

— И на тыле пошел, — сказал я.

Не хотелось радоваться вслух раньше срока. Рано.

— Кровь вернулась, — сказал я. — Только это еще не значит, что ногу спасли. Это значит, что мы получили право за нее побороться. Не больше.

Стопа под руками медленно теряла синеву и чуть теплела. Не разом, не сделалась розовой и живой в один миг, как в сказке. Но синь отступала.

Старший еще раз ощупал голень, всей пятерней.

— Мягче стала.

— Мышцам теперь есть куда разбухать. Не в кость упираются, а в воздух.

— Вы, стало быть, просто рассекли апоневроз, — проговорил он, будто примеряя эту мысль на себя.