Обухов: Сталинград. Том 2 (СИ), стр. 23

Гость посмотрел на Тюрина. Тюрин посмотрел на гостя. Молчали они, наверное, полминуты, и за эти полминуты гость что-то такое додумал, чего не додумал за три дня, пока его Серёга лежал у водокачки.

— Да я чего, — сказал он наконец, и голос у него сел. — Я ж только… посмотреть.

— Смотрел уже, — сказал Тюрин.

Два слова, суточная норма, и в них уместилось всё: и что смотреть тут не на что, и что горе горем, а дело делом, и что разговор окончен. Гость потоптался, повернулся и вышел — Тюрин посторонился ровно настолько, чтобы выпустить, — и уже снаружи, в ходе, мы слышали, как он длинно, с облегчением, выматерился в зимнее небо.

Вечером я отыскал его сам, во второй роте, и мы поговорили про Серёгу Лапшина — как положено, по-людски, без немца в комнате. А Тюрину я не сказал ничего, потому что говорить было нечего: он и так знал, что сделал правильно, а хвалить Тюрина — всё равно что хвалить несущую балку.

Грачёв в тот вечер долго сидел над наставлением, потом отложил карандаш.

— Не запишешь такое, — сказал он мне. — Пункт «встань в дверях» писать нельзя. Его каждый раз надо заново решать.

— Вот и не пиши, — сказал я. — Это из второй науки. Из той, которая без бумаги.

Сомов приехал десятого, и приехал не один, а с мешком.

В мешке были бланки — стопки бланков, перевязанные бечёвкой, и это было единственное, чего в армии, как выяснилось, не хватало теперь острее патронов.

— Поток, Виктор Андреевич, — сказал он, устраиваясь у печки на правах старого гостя. Митька уже нёс кипяток. — По всему фронту котла — поток. Первичный опрос на местах не успевают, ко мне на стол приходят люди без единой бумаги, а человек без бумаги — это, знаете, не пленный, а недоразумение: ни проверить, ни сопоставить. Поэтому вот. — Он придвинул мне стопку. — Ваши бланки я читаю в первую очередь, не сочтите за комплимент. Вы пишете то, что человек сказал, а не то, что вам послышалось. Редкость.

— Стараюсь, товарищ старший лейтенант.

— Знаю, что стараетесь. — Сомов отпил кипятку, помолчал ровно столько, сколько нужно, чтобы следующая фраза прозвучала между делом. — А теперь послушайте меня внимательно. То, что началось, — это на месяц, и дальше будет гуще. Пленных пойдут тысячи. Мне нужны люди, которые умеют с ними говорить и умеют писать. Штатно. Я второй раз предлагаю вам перейти ко мне — и, замечу, второй раз делаю это в момент, когда предложение выгоднее, чем в первый. Опросная работа при особом отделе армии. Это тыл, это тепло, и это, поверьте, важнее сейчас, чем ещё один ствол в вашем окопе.

Всё было правдой, как у Ковтуна неделей раньше. У них вообще выходил урожайный месяц на правдивые предложения.

— Нет, — покачал я головой. — Тут свои.

Сомов не удивился. Он кивнул — не соглашаясь, а фиксируя, — и сказал:

— Мне докладывают, что в вашем отделении это стандартная форма отказа. Дословно та же.

— От кого докладывают?

— От снайперов, — сказал Сомов без улыбки, и по этому «от снайперов» я в который раз оценил ширину его хозяйства. — Хорошо. Отказ принят, второй по счёту. Учтите на будущее: третий раз я предлагать не буду — третий раз я буду оформлять. — Он дал этой фразе повисеть ровно две секунды и снял её с воздуха: — Шучу. Вы нужны мне там, где вы есть: опросчик в окопе видит то, чего не видит опросчик в тылу. Пишите, Виктор Андреевич. Бланков теперь у вас много.

Он уже поднимался, когда вспомнил — а вернее, достал заготовленное, потому что ничего Сомов не вспоминал случайно:

— Да, кстати. Маленькая новость из ваших краёв. Тельма, Усольский район. — Он натягивал перчатку, не глядя на меня. — Тихонов Степан Кузьмич, директор магазина. Жив, здоров, торгует. Магазин план выполняет, жалоб от населения не поступало. Недостача не выявлена, что для торговли даже подозрительно.

Я молчал, потому что говорить тут было нечего.

— Вы понимаете, зачем я это выяснял? — спросил Сомов.

— Никак нет.

— Затем, что у вас в деле записана цель: дожить до Берлина и набить ему морду. Дело я веду аккуратно, а цель без проверки — не цель, а лозунг. Теперь проверено: объект существует, объект в исправности, ждёт. — Он застегнул перчатку и посмотрел на меня своим длинным взглядом. — Воюйте спокойно, Обухов. Морда цела.

И вышел, оставив меня решать неразрешимое: было это шуткой особиста, заботой особиста или проверкой особиста. У Сомова эти три вещи не различались на глаз.

Отделению я про Степана Кузьмича не сказал. Но вечером Митька, разливавший тогда кипяток и слышавший всё, не утерпел и пересказал, и блиндаж лёг. Громче всех смеялся Недоля, которому историю с директором магазина рассказывали теперь целиком, с самого начала, в лицах. Кукла Кузьмич, починенная после снайпера, сидела в углу и слушала историю своего имени с ватным достоинством.

— Это что ж выходит, — стонал Митька, — там его НКВД стережёт? Для тебя? Чтоб не сбежал до Берлина?

— Выходит, так, — сказал я.

— Ну, немец, — сказал Кабаков с чувством. — Ну, держись теперь. У нашего Витька морда в государственном резерве.

К середине месяца приём сдающихся стал у нас службой — такой же, как посты и вода.

Ходоки шли не каждую ночь, но шли. Процедура работала без моих команд: окрик, «хинлеген», дуга Дурова, обыск в рукавицах, ложка Кабакова, страница Синицына, партия, конвой по грачёвскому маршруту. Каждый знал своё место в этой машине так же, как знал его в машине штурма, — а ведь машину штурма я собирал три месяца, а эту никто не собирал вовсе. Она собралась сама, из той же десятки, из тех же рук.

Ночью на посту Недоля окликнул очередного, скомандовал, дождался, пока ляжет, и сказал мне, подошедшему на голос, буднично, через плечо:

— Принимаю.

Я постоял, посмотрел, как работает машина, и пошёл досыпать. Этому я их не учил. Это выучилось само, из того же материала.

Глава 14

Приказ пришёл седьмого, к вечеру, и был на этот раз не батальонный — армейский, спущенный по всем ступеням без изменений: в ночь на восьмое — нажим по всему фронту. Ночные действия усилить, опорные пункты противника атаковать, пленных брать.

— Чего это они разом всем фронтом? — спросил Митька.

Я знал, чего. Завтра утром немцам предложат сдаться, и командованию хотелось, чтобы предложение легло на подготовленную почву: сговорчивее всего человек наутро после плохой ночи. Знал — и промолчал, разумеется.

— Начальству виднее, — сказал я вместо этого. — Наша цель — «гребёнка».

«Гребёнку» — блиндаж с тремя ячейками, торчащими к нам зубьями, — Дуров пас третий день, и с самого начала она мне не нравилась. Не тем, что крепкая. Тем, что удобная.

— Смотри, — говорил я Грачёву над его схемой. — Подход по промоине — есть, и промоина немцами не простреливается. Часовой — вот он, в среднем зубе, виден как на витрине, головой крутит редко. Дым из трубы идёт вечером, как по часам, — по часам, Юра, у них, у которых два месяца нет никаких часов. Проволока перед фронтом жидкая, в одну нитку. Всё для нас. Заходи и бери.

— Слишком всё для нас, — сказал Грачёв.

— Вот именно.

Проверять пошли с вечера, за сутки до срока, — тремя парами, каждая по своему профилю.

Дуров с Недолей читали подходы. Вернулись за полночь, и Дуров потратил на доклад небывалые семь слов:

— Ходят напоказ. По одному следу. Туда-сюда. — Он показал ладонью, как ходят: ровно, челноком. — Живые так не ходят. Живые срезают.

Живой человек, протаптывая тропу по своей позиции, всегда начинает срезать углы — лень и мороз сильнее устава. Здесь тропа была правильная, как по линейке: её не протоптали. Её нарисовали ногами.

Ерёмин смотрел дым — из своего окопа, в цейс, весь вечер. Его доклад был по специальности:

— Печь не живёт. Печь изображает. — Он пожевал губами, подбирая. — Живая печь, она как дышит: то гуще, то жиже, подкинули — повалило, прогорело — присело. А эта ровно час дымит одинаково и — раз, отрезало. Так солома горит, охапкой заложенная. Сунули, подожгли, ушли. Это не печь топится. Это дымовая точка работает по расписанию.