Капралъ (СИ), стр. 41
При Гросс-Егерсдорфе корпус Румянцева, куда входили и мы, тоже пребывал в резерве, и фактически переломил ход сражения, пройдя через лес и ударив прусской армии во фланг. Теперь наш резерв отрезан и придти не сможет. Козырь из рукава теперь не достать, на этот раз из леса никто не выскочит.
Далевский посмотрел мне в лицо, сухо кивнул и тронул поводья, разглядывая колонну идущих солдат.
Марш выдался сложным. Не потому, что нам далеко нужно было идти, а из-за постоянных остановок, поворотов, разворотов, и всё это под палящим солнцем. Больше всех страдали, пожалуй, казаки из нашего авангарда и охранения, эти вынуждены были мотаться туда-сюда по здешним полям, высматривая, где и как движется Фридрих.
Весь день мы маневрировали поблизости от Цорндорфа, прусской деревушки, от которой, на самом деле, уже давно остались одни только остовы печей и пепел, казаки и калмыки, рыскавшие по округе, давно разграбили её и сожгли. Наша армия соединилась тут с Обсервационным корпусом, который в осаде участия не принимал.
К вечеру стало понятно, что затеял Фридрих. В лоб он на нас не полез, всё-таки прусский король не дурак, он обошёл нас стороной, забирая всё дальше к северу и пытаясь зайти к нам за спину, и Фермору пришлось разворачивать всю армию кругом. Пруссак заходил в тыл, и нам теперь надо было перевернуться, как шашлыку на углях.
Местность здесь для драки была скверная, изрезанная оврагами, топкими низинами, с одной стороны вообще превращающаяся в натуральное болото с камышами. С другой стороны — глубокие балки, поросшие кустарником, через которые ни пешком не пройдёшь, ни пушку не протащишь. Мостки, перекинутые через ручьи, наши сапёры разбирали сами, как только хвост колонны пересекал ручей. С одной стороны, конечно, хорошо, пруссак не сунется, а с другой — мы сами запирали себя в ловушке.
Армия ворочалась на этом пятачке между болотом и оврагами, как слон в посудной лавке, тяжело и неуклюже.
Сведения о неприятеле приходили разрозненные и противоречивые. Дескать, Фридрих отдыхает после переправы, или он двинулся на восток, или вообще повернул обратно, испугавшись такой силищи, как наша армия. Казаки наши находили только следы, но не армию короля, и от этого делалось ещё страшнее, чем если бы пруссаки стояли напротив.
Хуже всего было то, что соседствовать нам опять пришлось с Обсервационным корпусом. Шуваловцы были хороши только на бумаге, и, может быть, на строевых смотрах, а вот в настоящем бою им бывать не приходилось. Капитан Далевский, проезжая мимо их нестройных рядов, презрительно сплюнул.
— С такими соседями в оба гляди, сержант, — бросил он мне. — Побегут, как пить дать. И нам фланг оголят.
— Авось и не побегут, ваше благородие, — сказал я, но сам в сказанное не верил.
Тут и бежать-то было некуда. Мостов не осталось, и наша армия встала на острове посреди топей и оврагов. Позиция вроде бы крепкая, но и отступить не получится. Победа или смерть, других вариантов нет.
Нас гоняли на этом пятачке до самых сумерек, и так, и этак перестраивая полки. Люди вымотались вконец, злые, голодные, уставшие, сомлевшие от жары. Я и сам едва держался, но мне нужно было ещё и приглядывать за ротой, покрикивать на капралов, следить, чтобы не растянулись, не побросали чего в этой суматохе.
Пока топтались, мне на глаза попались наши обозы, составленные рядком как вагенбург. Повозки, лазаретные фуры, зарядные ящики, маркитантские телеги. И среди прочего — телеги с бочками. Там же крутился мой старый знакомый Шлёма.
— Вода в бочках? — окликнул я его.
— Вода жизни, господин сержант,aqua vitae! — расплылся он в улыбке.
— Охренели водку к полю боя тащить? — рыкнул я.
Солдаты на эти бочки смотрели, как на святой Грааль. Внимательно, жадно.
— Сие, господин сержант, для полкового медикуса припас, чистейший спиритус, — сказал маркитант. — Дозволение есть его тут держать, от его высокоблагородия подполковника.
Я выругался сквозь зубы, покосился на роту, в которой большинство солдат принюхивалось к запаху спирта, точно как голодные акулы к запаху крови. Прикрытия у этого обоза никакого не было, и если что случится, если солдаты до него доберутся, то быть беде. Кому-то может и не хватить дисциплины, чтобы удержаться и не попробовать чистейший спиритус, ещё и на халяву. Убрать бы эти бочки от греха подальше, но сержанта никто не послушает, не дорос я ещё подполковнику возражать.
К ночи по колоннам и рядам пополз ещё один слух.
Дескать, пруссаки на нас шибко злы за разорённый Кюстрин и Неймарк, за сожжённые деревни и вытоптанные поля, и сам Фридрих приказал пленных не брать. Резать всех подряд, до последнего, без пощады.
— В полон даже брать не будут… Эх, угораздило же… — причитал Алексей.
— Брешут поди, не по-людски это, — без особой уверенности возражал ему Трифон. — Это ж какая баталия, если пленных не брать, не по-христиански…
— Может и не брешут, — мрачно сказал Григорий. — Мы им полстраны разорили.
— Значит, и сами пощады не дадим, — сказал я, и по рядам прокатилось глухое согласное ворчание.
Я пытался припомнить хоть что-нибудь про Цорндорфское сражение. Без особого успеха, несмотря на многолетнее увлечение историей. Но что-то мне подсказывало, что сражение будет кровопролитным и жестоким, раз уж обе стороны готовы резаться до последнего. Вот тебе и галантный век. Это он для кого надо галантный, а простому русскому солдату рыцарского обращения ждать не стоит. Или хотя бы просто приличного.
До зондеркоманд и концлагерей ещё далеко, конечно. Но просвещённая Европа уже готова явить свой настоящий лик.
С другой стороны, мы, конечно, сами накликали беду, разорив город и окрестности, и Фридрих теперь шёл к нам не просто драться, а мстить. Ничего не поделаешь.
Позицию нам наконец определили, уже под вечер, и армия наконец встала, зажатая между болотом и оврагами. Ощетинилась во все стороны пушками и рогатками, и на поле под Цорндорфом разожглись костры. Начали варить кашу, наконец-то можно пообедать. Кто-то чинил амуницию, кто-то размеренно водил бруском по штыку, поминутно проверяя остроту пальцем, кто-то просто глядел в огонь потухшим взглядом.
После ужина всем раздали по чарке водки, для храбрости, и я свою выпил, даже не чувствуя вкуса. Прилива храбрости не ощутил, но в голове чуть зашумело, и тревога немного отступила, но никуда не делась, лишь чуть-чуть притупилась. Всё же тревожился я не только за свою шкуру, мне приходилось думать обо всей роте сразу. Девяносто семь штыков, не считая офицеров и унтеров.
Пересчитывал я всех, регулярно, как учил меня Иваныч. Двадцать пять у Шестакова, двадцать два у Григория. Шестаков спокойно и сосредоточенно точит тесак, Григорий проверяет кремни у капральства. Мой взгляд он заметил, кивнул. Темников вполголоса отчитывает какого-то молодого за оборванные пуговицы, у него двадцать четыре бойца, у Жукова — двадцать шесть. Жуков наигранно посмеивается, но было всё равно видно, что ему не по себе перед битвой.
Я прошёлся и пересчитал ещё раз. Сначала цифры не сошлись, но потом от ручья вернулся водонос и всё стало ровно. Патроны розданы давным-давно, но я на всякий случай выдал ещё, забрал излишки у раненых и нестроевых и распределил по капральствам. Стрелять придётся много, так что лучше бы позаботиться о боеприпасе.
Солдаты же пока заботились о себе. Перематывали портянки, меняли кремни, чистили ружья. Я заглядывал в сосредоточенные лица, понимая, что завтрашний день переживут не все. Каждого я знал в лицо и по имени, знал кто из них храбр, а кто труслив, на кого можно положиться, а кого хоть плетями бей. И ясное холодное понимание, что завтра их станет меньше, ни на минуту меня не покидало.
Когда вся рота была посчитана и дел на сегодня больше не осталось, я присел на ящик у обоза. Пальцы сами полезли за пазуху, я достал старый замусоленный Псалтырь, перешедший мне от Никодима. Света костров хватало, чтобы видеть буквы, и я раскрыл его наугад. Тридцать четвёртый, псалом Давида. Я читал чуть расплывшиеся строки и не видел текста, я думал о том, что спокойной службы, обещанной мне профосом, нет и быть не может. Хоть на сержантском, хоть на офицерском месте.
