Капралъ (СИ), стр. 18
— С покойников обувка, — невозмутимо сказал Иваныч. — Даже не мыли, так сняли, в кучу свалили, посчитали и записали как годные. Кто-то новые получил и продал, а эти обратно на полку положил. Числом-то сходится всё.
Я стоял с мертвецкими башмаками в руках и молчал.
— Вот тебе и разница между твоей бумагой и моей полкой, — сказал Иваныч. — У тебя по бумаге не хватает. А тут всего хватает. Только всё гнилое.
Мы вернулись к столу.
— Садись, сличим, — сказал старик.
За столом мы просидели до третьих петухов.
Я переписывал всё набело из своей бумажки. Сокращения разворачивал, столбики выстраивал так, чтобы понял и дурак — слева то, что по бумаге отпущено, справа то, что Иваныч руками нашёл, посередине разница. Иваныч диктовал по своей тетради, водя пальцем по цифрам, и время от времени останавливал меня, потому что писал я быстрее, чем он читал.
По итогам выходило, что за полтора года через один только ротный цейхгауз прошло столько сукна, кожи и холста, что можно было одеть заново целый батальон, и это без денежных статей, которые мы пока вовсе не рассматривали.
— Ты, Вася, понимаешь, что делаешь сейчас? — спросил Иваныч часа через три, глядя, как я макаю перо в чернильницу и вывожу ровные красивые строки.
— Приход с расходом свожу, — ответил я.
— Не придуривайся. Я не про то. Покуда грамотка твоя в тайнике лежала, её никто, кроме тебя, прочесть не мог. Хоть отними, а что написано — и не разберёшь. А теперь пишешь так, чтобы всякий понял, — сказал Иваныч.
Я отложил перо и размял пальцы.
Он, как всегда, был совершенно прав. Пока записи существовали в виде шифра, они были просто памяткой. Теперь они становились документом, которым можно кого-то утопить, или наоборот, за который топят. А Климов мне это ещё осенью говорил, бумага что ружьё, и попусту в людей не тычь. А теперь сам сидел и заряжал это самое ружьё.
— Спрячем. В надёжном месте, — сказал я.
— Ага, — кивнул Иваныч. — Значит, у меня спрячем, ко мне на склад никто не сунется. А если и сунется — я первым узнаю.
Он помолчал немного, очинил для меня новое перо.
— Ещё одно, Вась. Я потому тебя и позвал, не только из-за цифири, — сказал он медленно. — Человек ко мне подходил.
— Что за человек? — хмыкнул я.
— Маркитант. Шлёма, при полку торгует мелочью всякой, ты его знаешь, с обозом трётся. Табачок, водка, иголки, нитки, барахло всякое, — сказал Иваныч.
— Ага. И чего этот Шлёма хотел?
— Поздравить пришёл. С новым назначением, — сказал Иваныч, и в голосе у него никакой радости не звучало. — Штоф принёс, хороший такой, посидели с ним, поговорили за жизнь. А он мне потом и говорит, мол, тяжело, поди, господину каптенармусу с ветхим имуществом, его ведь списывать надобно. А списанное куда девать? По уставу или жечь, или на ветошь. А оно ведь, говорит, ещё и послужить может, ежели в добрые руки. И он бы, говорит, купил бы, как за целое. По совести, не обидел бы.
Я посмотрел на него, забрал перо.
— Прямо так и сказал? — хмыкнул я.
— Нет, конечно. Он всё вокруг да около ходил, полчаса коршуном кружил, я и не сразу понял, к чему он клонит, — сказал Иваныч. — Я, Вася, сколько лет живу, ни разу такой обходительности не слыхивал. Ни одного слова он прямо не сказал. Ежели б я донёс, так он бы завтра поклялся, что только про ветошь говорил, и ни слова боле.
— А ты чего?
— А я ему сказал, что ветхого у меня нет, всё в исправности, — пожал плечами старик. — Он посмеялся и ушёл, а штоф оставил.
Он сунул руку под стол и выудил оттуда пузатый тёмный штоф, полный, с целой печатью.
— Я и не открывал даже, — сказал он.
Мы оба посмотрели на этот штоф, но никакого желания откупорить и распить у меня не было.
— Не просто так он пришёл, — сказал я. — Знал, к кому идти.
— Ага.
— Знал, что место освободилось, и кто теперь на нём. И что тут можно делать, потому что раньше делал, с Гаврилюком. И на Гаврилюка он, видимо, тоже не сам вышел. Кто-то ему подсказал, иди, договоришься, мол.
Старик медленно кивнул.
— Расспросить его хочешь? — спросил Иваныч.
— Нет, — покачал я головой. — Спросишь — а он завтра исчезнет, и мы с пустыми руками останемся. Надо его не спрашивать, а смотреть, к кому ходит и с кем дела делает. Если вернётся к тебе, значит, велели вернуться.
— А ежели нет? — скептически нахмурился каптенармус.
— Значит, велели не возвращаться, — пожал я плечами.
Иваныч невесело усмехнулся.
— Копать будешь, значит, — вздохнул он.
— Буду, — сказал я.
— Дурак ты, Вася, — вздохнул Иваныч. — С виду вроде умный, а всё одно, дурак. И дураком помрёшь. Ты до чего додумался, за малым следить, чтобы на большого выйти, так?
— Ну так.
— А про то, что большому доложат раньше, ты подумал? — спросил он.
— Подумал. Да и хрен с ним, — сказал я. — Они, Тимофей Иваныч, не казну обирают, на казну мне с большой колокольни плевать, они роту обирают. Мне лично в карман залезли. Рекрутам сопливым, которым через полгода, может, в бою помирать, в карман залезли.
Иваныч не сказал ничего, молча убрал свою тетрадь, пододвинул свечу мне поближе.
— Ну дописывай тогда. Есть время ещё, — сказал он.
Дописать я не успел.
В городе забили барабаны.
Сперва один, где-то далеко, у ратуши, потом подхватили другие, ближе. И застучало по всему городку, вразнобой. Мы с Иванычем переглянулись.
— Сбор, — сказал он.
Я выглянул наружу. По улице уже бежали люди, хлопали ставни, ржали лошади, где-то кричали и матерились, в окнах друг за другом вспыхивал свет.
Сбор перед самым рассветом, на святках. По всем здешним правилам, по всем уставам и наставлениям, армия зимой стоит на квартирах и ждёт весны, чтобы начать новую кампанию. Зимой не воюют. Нет подножного корма, нет фуража, дороги заметены снегом, обозы вязнут, люди мёрзнут. Всякий генерал, у которого есть голова на плечах, ждёт весны.
Значит, у кого-то там наверху голова годилась только для того, чтобы носить шляпу.
Я запихнул недописанные листы за пазуху, схватил треуголку и побежал, на ходу накидывая епанчу.
Роту строили на площади при свете факелов. Люди выбегали из изб, застёгиваясь на ходу, ругаясь вполголоса. Кто-то напялил чужие башмаки, кто-то не нашёл в темноте шляпу. Никифор явился в одном штиблете и был отправлен обратно, искать и приводить себя в порядок. Климов ходил вдоль строя и считал по головам.
Далевский стоял у крыльца ратуши, одетый по-походному, хмурый, по лицу было видно, что он и сам узнал обо всём немногим раньше нас. Рядом с ним кутался в епанчу Клеркер, Ефимова нигде видно не было.
— Ну что, братцы, пруссака с Рождеством поздравить идём? — весело гаркнул Сенька из строя.
— Отставить разговоры! — рыкнул Климов, но по строю всё равно прокатились смешки.
Капитан Далевский развернул бумагу, подождал, пока шум затихнет.
— Рота! — объявил он. — Приказ по армии. Выступаем сего же дня, на рассвете. Провианту на десять дней, обоз малый, больных и увечных оставить на месте.
Строй загудел.
А я стоял в шеренге и упорно припоминал, когда наши войска вошли в Кёнигсберг. Не получалось. Этот приказ и для меня стал неожиданностью. Про него я помнил только то, что взяли город без крови, но если история вдруг пошла по другой колее, это могло значить только одно. Есть все шансы, что грозную прусскую крепость придётся брать. И непременно штурмом, потому как вести осаду зимой — самоубийство.
Глава 10
К зимнему маршу полк не был готов.
Никто не был готов, отцам-командирам и в голову не пришло бы шагать сотни вёрст сперва до городка Лабиау, на соединение с остальной армией, а потом до Кёнигсберга. Но раз уж пришёл приказ, все просто взяли под козырёк. Поворчали, может быть, что так не делается, но принялись исполнять.
Выступили не на рассвете, как приказано, до рассвета не успели, вышли чуть позже, когда поднялось яркое утреннее солнце. День чудесный, как у Пушкина, и мороз тоже пощипывал лицо, вот только особой радости шагающим солдатам это не приносило. Если поход затянется, нам не избежать обморожений и смертей от холода.
