Второй шанс для Лекаря. Том 6 (СИ), стр. 49

Разрез сбоку, под рёбрами, сзади, где гнойник ближе всего подошёл к поверхности. Пройти тупо, пальцем, раздвигая, а не режа. Выпустить. Промыть. Оставить фитиль, чтобы оттекало, и менять его всякий день.

И вот тут я поймал себя на неприятном.

В моём веке это делают по книгам, по атласам и после снимков, на которых видно, где именно сидит гнойник и как далеко до него. У меня нет ни снимков, ни атласов. У меня есть моя память, мои пальцы и то, что я видел на своём веку.

Я стоял у окна и вспоминал анатомию поясничной области так, как её не вспоминал, кажется, со студенческих лет. Где лежит почка. Где идут крупные сосуды. Где кончается плевра, потому что если я войду выше, чем надо, то выпущу человеку воздух в грудь и убью его вернее любого гноя.

— Ефрем Данилыч, Карл Фёдорович. Подите сюда оба.

Они подошли.

— Кровь пускать не станем, — сказал я. — Станем резать.

Кологривов моргнул.

— Как резать? Где резать? У него спина болит!

— У него не спина болит. У него под спиной, вокруг почки, скопился гной, и я его нащупал. Дайте руку.

Я взял руку старика и положил её сперва слева, потом справа, и подержал, и сам надавил его пальцами.

— Чувствуете разницу?

Кологривов молчал секунд десять.

— Тесто, — сказал он наконец другим голосом. — Справа как тесто, а слева доска. Господи. И правда.

Оперировали мы после полудня.

Готовились по всем моим правилам, которые уже никто не оспаривал, потому что за полтора года они тут стали обычаем. Кипяток, известковая вода в двух тазах, руки по локоть с щёткой, чистое полотно, выглаженное горячим утюгом.

Эфир я отмерил сам. Никитина рядом не было, и счёт дыхания вёл Плетнёв, которого я учил этому всю осень по письмам и три дня по приезде. Он держал часы и считал вслух, и голос у него дрожал первые две минуты, а потом выровнялся.

Мейер стоял слева и подавал.

Разрез я сделал короткий, сбоку, ниже двенадцатого ребра. Прошёл кожу, мышцы, дальше пошёл пальцем, раздвигая, и это заняло у меня куда больше времени, чем сам разрез, потому что спешить тут — значит вылезти не туда.

А потом палец провалился в полость, и следом хлынуло.

Вышло гноя стакана два, с запахом, от которого сиделка у дверей отвернулась, а Кологривов, напротив, подался вперёд.

— Да батюшки мои, — сказал он с неподдельным восторгом. — Да откуда ж его столько?

— Оттуда, Ефрем Данилыч, что он неделю копился, пока мы с вами спорили.

Я промыл полость тёплой известковой водой, слабой, из второго таза. Вложил фитиль из проваренного холста, вывел его наружу, наложил повязку так, чтобы её можно было менять, не трогая самого хода.

Вся работа заняла двадцать минут.

Фёдор задышал сам через четверть часа, и первое, что он мне сказал, когда его перевернули, было про спину. Отпустило.

— Отпустило, — подтвердил я. — И к вечеру жар пойдёт вниз. А ты мне теперь пей, братец, ещё пуще прежнего.

К ночи жар упал на полтора градуса.

Кологривов, приехавший проведать своего больного уже в темноте, поглядел на мой градусник, пошевелил губами и наконец высказался.

— Стало быть, я был неправ.

— Были.

— Дважды, — честно уточнил старик. — И насчёт простуды, и насчёт крови. — Он помолчал. — Сударь, а научите меня этому щупанью. Ну, чтобы тесто от доски отличать. Мне ведь семьдесят второй год, а я его сроду не щупал.

* * *

Со школой вышло куда тяжелее, чем с гнойником.

Проект я писал неделю и принёс его Робеку на восьми листах, и Михаил Михайлович читал его сорок минут, а потом отложил и задал первый вопрос.

— Кого учить?

— Мужиков.

— Извольте подробнее.

— Подробнее так. — Я загнул палец. — Выздоравливающих солдат, которых после ран в строй не вернут, а в деревню отпускать жалко. Госпитальных служителей, которые и так при больных. Рекрутов, негодных к строю по малому росту или по хромоте. Их набирают, а после не знают, куда девать.

— И чему учить?

— Не лекарству. — Я поднял ладонь, потому что этот вопрос был главным. — Лекарей учит академия, и пусть учит. Я стану делать другое. Я стану делать руки.

И разложил ему, как разложил бы себе.

Полгода. Три вещи, и всё.

Первое, чистота. Мыть руки известковой водой, вываривать бельё, кипятить воду, отделять горячечных. И делать это понимая, отчего так надо, а вовсе не по барскому окрику. Этому я их выучу.

Второе, остановить кровь и не дать человеку умереть по дороге. Закрутка, повязка, положение, перенос на носилках вдвоём, чтобы не калечить. Тут у меня всё выучено на живых.

Третье, разбор. Три вопроса и три взгляда у ворот, которым я сам выучился за эту зиму. Кому помогать нынче, кому завтра, а кому покой и питьё.

— И всё?

— И всё, Михаил Михайлович. Я не берусь за полгода сделать из мужика лекаря. Я берусь сделать из него человека, который не убьёт раненого по невежеству и вытащит того, кого можно. Таких мне нужно не десять. Мне их нужно тысячи.

Робек побарабанил пальцами.

— Деньги.

— Двор за Рогаткой. Первый выпуск мы прокормим сами.

— А после?

— А после у меня будут выпускники и числа. И с числами я пойду в казну.

— Звание, — сказал Робек. — Вот главное. Вы выучите человека, а кем он выйдет? Кем он станет числиться в бумаге?

Вот тут я и споткнулся, крепко и надолго, потому что ответа у меня не было.

— Не знаю, — признал я.

— А я знаю. — Робек снял очки. — Никем. И это, Салтыков, вас и погубит. Мужик выйдет от вас умеющим, а в бумаге он останется тем же служителем, и жалованье ему положат служительское, и всякий фельдшер станет им помыкать. Через год половина ваших разбежится по трактирам, и вы плюнете.

— Стало быть, надо выбить звание.

— Надо. — Он помолчал. — И вот тут я вам скажу самое неприятное. Против вас будет не экспедиция. Против вас будет академия.

Я поднял на него глаза.

— Медико-хирургическая?

— Она самая. — Робек откинулся. — Подумайте сами. Учёное заведение, куда берут по экзамену и где учат пять лет. И тут является лекарь двадцати пяти лет и заводит рядом школу, где мужиков учат полгода и где им, чего доброго, дадут звание. Как, по-вашему, это выглядит из академии?

— Как унижение науки.

— Именно. — Он кивнул. — И скажут вам не «мы против». Скажут: невозможно допустить, чтобы к больному человеку прикасался неучёный. И будут по-своему правы, и переспорить это трудно.

Я сидел и соображал, правда недолго, потому что за полтора года выучился одной вещи. Когда дверь заперта, не надо в неё ломиться, надо поглядеть, нет ли рядом окна.

— Михаил Михайлович. А что если школы не будет?

Робек поднял бровь.

— То есть?

— То есть не будет заведения, устава, звания и вывески. Ничего, к чему академия могла бы придраться. — Я подался вперёд. — Будет так. При дворе за Рогаткой я беру двадцать человек. Не учениками, а на работу, служителями, с жалованьем, какое и так платим. И полгода их учу, потому что учить своих служителей мне никто запретить не может, это моё дело и мой двор.

— А после?

— А после я их не выпущу с бумагой. Я их раздам. Пятерых Мейеру, пятерых в военный госпиталь, пятерых на двор, остальных Голикову в Вильну, ежели попросит. И через год пойду не с проектом, а с двадцатью людьми, которые уже работают, и с числами, насколько меньше стало при них помирать.

Робек долго молчал.

— И тогда звание вам дадут сами, — проговорил он наконец. — Чтобы объяснить, кто эти люди, которые уже везде работают.

— Именно.

— Хитро. — Он покачал головой. — Хитро и бессовестно, как всё, что вы делаете. Знаете, что меня в вас пугает, Салтыков? Вы всякий раз обходите правило так, что формально его не нарушаете.

— Я его и вправду не нарушаю, Михаил Михайлович.

— В том и беда.

Двадцать человек мы набрали за три дня.

Отбирал я сам, по одному признаку, который здесь никому бы не пришёл в голову. Ни грамота, ни сила меня не занимали. Я глядел, слушает ли человек, когда ему объясняют.