Второй шанс для Лекаря. Том 6 (СИ), стр. 45

— Он самый, — сказал Андрей. — Я Салтыков.

— Пакет из Военной коллегии. — Курьер сунул ему бумагу. — И ежели здесь лекарь Салтыков, мне велено кое-что передать ему на словах.

— Здесь лекарь Салтыков.

Он повернулся ко мне, и лицо у него было такое, что я всё понял раньше слов.

— Сражение было, ваше благородие. Под Прейсиш-Эйлау, двадцать шестого и двадцать седьмого. Двое суток бились.

— Чем кончилось?

— А ничем не кончилось, — сказал фельдъегерь. — Оба на месте остались. Только в поле, сказывают, лежит тысяч пятьдесят.

В морозном воздухе повисло молчание.

Пятьдесят тысяч. Не убитыми, конечно, а вместе с ранеными и пропавшими, и всё же число это не укладывалось у меня в голове.

Под Пултуском выбыло пять тысяч, и мне казалось, что я видел ад.

— И это не всё, — прибавил курьер. — Обязан доложить вам ещё одну весть…

Новостей много. И что-то я сомневаюсь, что следующая окажется хорошей.

Глава 17

— Что за весть? — спросил я.

Фельдъегерь помялся, и я приготовился к худшему.

— Да только это, ваше благородие, не весть, а так, разговоры… Просто вам знать надо об этом, учитывая, что вы постоянно дела имеете с ранеными. Пригодится! — Он вдруг усмехнулся. — В коллегии третий день толкуют, что государь надумал завести особый знак для нижних чинов. Крест серебряный, на георгиевской ленте, солдату в петлицу. И бумага о том, сказывают, уже у него на столе лежит.

Я молчал.

— Вздор, конечно, — прибавил курьер, приняв моё молчание за недоверие. — Где ж это видано, чтоб мужику крест. Ордена, они господам положены. Но у нас в коллегии писаря божатся, что своими глазами видели записку. С Рождества, говорят, лежит.

— Не вздор, — сказал Андрей.

Мы обернулись к нему.

Брат стоял на крыльце с нераспечатанным пакетом в руке и глядел куда-то поверх наших голов, туда, где над крышами висело морозное небо.

— Про эту записку у нас в департаменте шепчутся с января, — сказал он. — Подана шестого числа, автора не называют, а содержание известно. Предлагается учредить не то пятый класс Военного ордена, не то особое его отделение. Для отличившихся храбростью против неприятеля. Серебряный крест на той же ленте, что у георгиевского.

— И что государь?

— А государь, говорят, с этим согласен.

Курьер поглядел на Андрея с уважением, козырнул нам обоим и уехал.

А я остался стоять на морозе.

Павел что-то говорил мне из саней, Андрей звал в дом, но я не слышал ни того, ни другого, потому что в голове у меня с грохотом складывалась картина.

Причина была проста. В этой империи, как я знал твёрдо, наградить рядового солдата нечем. Совсем. Ордена в России жалуют дворянам и офицерам, так устроено с самого их заведения, и никому не приходит в голову устроить иначе. Мужик, вынесший из огня командира или полдня державший переправу, получает рубль серебром, чарку вина и слова начальства. Иногда медаль за целую кампанию, одну на всех, где написано про викторию и ни слова про него.

И вот это сейчас переменится.

Впервые за всю историю этой армии солдат сможет носить крест, и я это понимал яснее всех тут. Свой собственный, не полковой и не общий, именной, за то, что сделал он сам. И никто не сможет его отнять или переписать на офицера.

Я понимал, что через несколько недель здесь случится событие, цену которому пока не знает никто, кроме меня. Я видел, во что этот крест вырастет за следующие сто лет и чем станет для людей, которым окажется дороже денег, а порой и жизни.

А потом мне в голову пришла вторая мысль, и от неё вся радость сошла разом.

Мои люди под него не подходят.

Я принялся считать.

Знак учреждается за храбрость против неприятеля, это ясно, это и в записке так, по словам Андрея. Храбрость в понимании всякого, кто станет составлять представления, есть штык, атака, отбитое орудие, спасённое знамя.

А теперь поглядим на моих.

Служитель из госпитальных, который ходил под картечью в Заборье и вынес на себе шестерых. Он не стрелял. Он таскал.

Мой возчик, развернувший подводу под огнём, когда всякий разумный человек гнал бы прочь.

Четверо, которых я поставил с ружьями за забором. Эти, положим, стреляли, и их представить можно.

А мой рябой фельдшер? Несколько суток не спал и распределял раненых. И от его вопросов зависело, кто нынче умрёт, а кто доживёт. За что ему награды представлять? За фонарь и за лист?

Подлекарь Степан, который трое суток вёл мой обоз и не потерял ни одного тяжёлого?

Носильщики, для которых я выдумал эту должность сам и которых по штату не существует вовсе, потому что нет такого звания в русской армии?

Вот где была проблема. И серьёзная.

И выходит у меня вот что. Государь заводит крест для тех, кто отличился неустрашимой храбростью. А про людей, которые под тем же огнём делают работу не менее нужную, в статуте не будет ни строки, потому что составлять его станут боевые генералы, а они про носильщиков не думали никогда и думать не станут.

Стало быть, драться мне предстоит ещё и за это.

Доказывать, что человек, вытащивший раненого из-под картечи, храбр не меньше того, кто идёт под тем же огнём со штыком. Что фельдшер, не спавший трое суток над сотней людей, отличился. Что носильщик, которого нет в штате, на самом деле существует.

— Михайло. — Андрей тронул меня за рукав. — Ты замёрз. Идём в дом.

— Иду.

Я пошёл, и уже в дверях остановился.

— Андрей. Мне понадобится текст этой записки. Или хоть пересказ, точный, со всеми словами. Достанешь?

Брат поглядел на меня, и в глазах у него мелькнуло что-то весёлое.

— Ты, я гляжу, уже придумал, куда её приспособить.

— Придумал.

* * *

На двор за Рогаткой я собрал всех на другой день, к полудню.

Пришли ко мне Штосс, Ртищев, Лемке, Мироныч, Шамшев и Порфирий Саввич, и рассаживались они в конторе так, как рассаживаются люди, знающие, что разговор будет долгим.

— Начну с дурного, — сказал я. — Школу я нынче не заведу.

— Это отчего же? — удивился Ртищев. — Вы про неё в письмах всю зиму толковали.

— Оттого, Антон Николаевич, что школа есть здание, жалованье, звание и бумага, а бумага пойдёт через два департамента и год. Год я ждать не стану. — Я оглядел их. — Мы начнём с другого конца. Мы сперва сделаем вещи, которых у армии нет, и заставим казну их купить. А как купит, пойдём и скажем: а теперь дайте нам людей, которых мы выучим этими вещами пользоваться.

Лемке одобрительно закивал мне из угла, потому что аптекарь и понимает, что сперва продают, а после объясняют.

— Вещей две, — сказал я. — Первая. Перевязочный пакет.

И разложил перед ними то, что придумал ещё в обозе и триста вёрст доводил в голове.

Как перевязывают в поле нынче, я насмотрелся. Фельдшер достаёт корпию из мешка немытыми руками, отрывает кусок холста от чего придётся и завязывает. Корпия лежала рядом с чем попало, холст побывал в грязи, а руки — на предыдущем раненом. И через три дня у человека гниёт то, что зажило бы за неделю.

А у нас будет вот что. Холст кипятим, сушим и режем на полосы. Корпию вывариваем и сушим отдельно. Складываем в одну укладку полосу холста в три аршина, корпию на самую рану и тесьму, заворачиваем в вощёную бумагу и зашиваем наглухо.

Один пакет на одного раненого, и носит его солдат у себя в ранце. Фельдшер надрывает по нитке, и внутри у него чистое, к которому после вываривания почти не прикасались.

— Много ли выйдет по цене? — немедленно спросил Порфирий Саввич.

— Считайте, Адам Васильевич. Холст, корпия, тесьма, бумага, вар и работа.

Лемке считал при мне минут пять, шевеля губами, и назвал цифру, от которой Ртищев присвистнул.

— Дёшево!

— Дёшево, — согласился я. — Оттого что дорого в нём одно: чтобы вязали и варили чисто. А это стоит не денег, это стоит порядка.

Вторая вещь пошла тяжелее.