Второй шанс для Лекаря. Том 6 (СИ), стр. 44
В дом Андрея мы собрались на другой день, и это был первый в моей жизни день, когда отец и все трое его сыновей собрались вместе.
Павла везли через весь город на санях, обложив соломой. Он всю дорогу командовал моим возчиком, а внесли его на той же лежанке, но вид у него был гордый, точно у древнего воина, которого вносят на щите.
Расположились в кабинете Андрея. Отец в кресле, Павел на лежанке у стены, Андрей за своим столом, я на стуле посередине.
Начал отец с того, чего я ждал ещё с крыльца:
— Шпага при тебе?
— При мне, батюшка.
— Покажи.
Я вышел и принёс её.
Ножны её были потёрты о моё седло, на золочении эфеса появились новые царапины, и одна шла через самый вензель Салтыковых.
Отец принял у меня шпагу, вытянул клинок наполовину, оглядел сталь у перекрестья и вернул.
— Обнажал.
— Обнажал, батюшка.
— Где?
И я рассказал.
Про Заборье, где мы грузили раненых под огнём, и про конницу, вышедшую с бугра, когда у меня оставалось два выстрела. Про двор при мызе под Пултуском, где я поставил девятнадцать человек с семью ружьями, потому что в доме за спиной лежали три сотни. Про створку, которую вышибли, и про штык в проёме, отбитый тем единственным движением, какому меня выучил Пётр Кузьмич за конюшней.
Рассказывал я коротко, ничего не украшая, потому что при Павле приукрашивать было бесполезно, да и Андрей глядел так, что мне делалось не по себе.
Отец слушал, положив руки на подлокотники.
— Фехтовать ты не умеешь, — сказал он, когда я закончил.
— Совершенно не умею.
— И стрелять не умеешь.
— Стреляю дурно. Пару раз попал, и то случайно.
— Всё-таки попал, — повторил отец. И вдруг усмехнулся одним углом рта, впервые за все дни. — Дед твой, Михайло, ходил с этой шпагой на прусскую войну. Был под самым Берлином. Он ею, сколько я знаю, никого не убил и вообще, по его словам, вынимал её трижды и всякий раз не по делу.
— Отчего же он ею гордился?
— А оттого, что носил её там, где надобно было носить. — Отец поглядел на меня. — Вот и ты носил. Дед стоял в строю. Ты стоял над ранеными. Разница есть, а суть одна. — Он помолчал. — Я, когда её тебе давал, думал одно. Что ты её пропьёшь или заложишь. — Сказано это было без злобы, спокойно. — Ты её заложил.
— Было дело, — согласился я. — Но выкупил. И в итоге она мне пригодилась.
— И выкупил, — докончил отец. — И привёз назад из Польши с царапиной через вензель. Так вот, Михайло. Царапину эту не трогай. Пусть остаётся.
Андрей, слушавший всё это молча, вдруг встал и отвернулся к окну.
А отец перешёл к делу.
— Я не за тем ехал, чтобы на шпагу глядеть, — сказал он. — Хотя и за этим тоже. Слушайте все трое.
Он выпрямился в кресле.
— Варенька в беде.
Я не сразу сообразил, о ком речь.
Сестра. Варвара Алексеевна, которую я не видел ни разу в этой жизни и о которой знал очень мало. Замужем за человеком, которого отец считал хорошим, живёт где-то под Москвой. Отец о ней не говорил никогда, и я давно перестал спрашивать.
Андрей повернулся от окна.
— Что со Львовым? — спросил он.
— Со Львовым ничего. Львов её муж хороший, и в том вся беда. — Отец побарабанил пальцами по подлокотнику. — Летом помер его дядя, бездетный, и оставил ему всё. Дом в Москве, две деревни и долю в кожевенном деле. Завещание писано за полгода до смерти, у нотариуса, честь по чести.
— А родня, — сказал Андрей.
— А родня подала в суд. — Отец кивнул. — Двоюродные. Объявили, что старик был в последний год не в своём рассудке и завещание своё писал, не помня себя. И свидетелей выставили. Поп, сосед, приказчик и лекарь, который старика будто бы лечил.
— Лекарь, — повторил я.
— Лекарь, — подтвердил отец. — И этот лекарь показал под присягой, что покойный к концу жизни повредился умом.
В кабинете стало тихо.
Я сидел и складывал это, и складывалось оно скверно.
Дело о том, был ли завещатель в своём уме. В моём веке такое разбирает комиссия, по бумагам, по показаниям, по врачебным записям, и всё равно спорят до хрипоты. А здесь оно решается просто. Кто больше свидетелей выставил, тот и прав. И против четверых, из которых один в рясе, а другой с лекарским званием, Варенькин муж не выставит ничего, потому что честные люди свидетелей не покупают.
— Когда суд? — спросил я.
— Дело отложено. Слушать станут не раньше весны, в Москве по таким делам скоро не бывает. Месяца через два, а то и три.
Вот тут я выдохнул.
Два месяца. Это меняло всё.
— Батюшка. Я в Петербурге связан по рукам. — Я говорил прямо, потому что вилять перед этим человеком бессмысленно. — У меня дело от главного инспектора, три задачи, и первая из них такая, что я на неё год жизни положу. Уехать в Москву нынче я не могу. Через два месяца, ежели дело слушают весной, смогу.
— Я на это и рассчитывал, — спокойно сказал отец. — Я не дурак, Михайло, и знаю, что ты при должности. Оттого и говорю с тобой не в Москве, а здесь. Мне нужно, чтобы вы трое взялись за это сообща и загодя.
— Сообща, — повторил Павел со своей лежанки. — Это хорошо. Я в Москве всех знаю. И Львова знаю, он мне вроде родни.
— Ты, Павел, лежать станешь, — отрезал отец. — Ты мне нужен целый, а не хромой.
— Одно другому не мешает. Я лёжа буду знать, кто с кем обедает.
Андрей вернулся к столу и сел, и по тому, как он сел, я понял, что брат уже работает.
— Тут дело не в свидетелях, — сказал он. — Свидетелей всегда набирают сколько надо. Тут дело в том, что против них выставить нечего. Суд слушает попа, соседа и лекаря, а спорить с ними может только другой лекарь, и такого не найти.
— Найдётся, — сказал я.
Все трое повернулись ко мне.
Я встал и прошёлся по кабинету, потому что думать мне легче на ногах.
— Слушайте. Их лекарь показал, что старик повредился умом. Прекрасно. Я спрошу его на суде вот что. В чём именно повредился, в памяти или в речи? Узнавал ли людей, путал ли имена? Когда началось и как шло, месяцами или разом? Сам ли подписывал бумаги в последний год и много ли подписал? Держал ли деньги? К нотариусу ездил сам или его возили?
Я остановился.
— Хорошо рассуждаешь, — согласился отец. — И какой вывод сможешь сделать? Как тебе эти вопросы помогут?
— Помешательство, батюшка, не есть туман, который напустили на человека. Оно имеет ход, признаки и сроки, и всё это можно проверить по людям, которые старика видели, и по бумагам, которые он писал. Ежели он в последний год вёл счета, ездил в лавки и узнавал соседей, то никакого помешательства не было, и я это докажу так, что судья поймёт.
— А ежели было? — тихо спросил Андрей.
— Тогда я скажу это вслух, и мы проиграем честно. — Я поглядел на отца. — Другого я не умею, батюшка. Я свидетельствую то, что вижу.
Отец молчал долго.
— Иного я и не просил, — сказал он наконец.
Потом мы просидели ещё три часа — пожалуй, самые странные за всё время моего знакомства с собственной семьёй.
Андрей выписывал, какие бумаги нужны из Москвы и как их добыть законным порядком. Я диктовал ему, что именно спрашивать у людей, видевших покойного в последний год, и как записывать ответы, чтобы они годились в суде. Павел со своей лежанки называл имена и объяснял, кто из московских кому кум и сват.
А отец сидел в кресле и слушал троих своих сыновей.
Я поднял на него глаза один раз и увидел на лице у него то, чего не видел никогда. Он был доволен.
Хотя вслух, разумеется, не сказал ни слова.
Расходились мы в двенадцатом часу.
Павла уложили в сани, отец вышел проводить, и на крыльце андреевского дома мы стояли втроём, когда с улицы донёсся колокольчик.
Он шёл быстро и остановился у ворот.
Фельдъегерь спрыгнул, не дожидаясь, пока сани встанут, и я сразу узнал эту торопливую манеру — так же спрыгивали курьеры под Пултуском.
— Дом коллежского советника Салтыкова?
