Второй шанс для Лекаря. Том 6 (СИ), стр. 4

В моём веке это знал каждый студент. На всякой войне до двадцатого столетия болезни убивали больше, чем оружие. Втрое, впятеро больше. Пуля убивала солдата, а тиф убивал армии.

И против пули я был бессилен. А вот против второго у меня кое-что было.

В конторе я не стал садиться.

— Вчера я обещал вам сказать, что мы сделаем перед моим отъездом, — начал я, и гул стих. — Скажу. Только сперва спрошу. Иван Георгиевич, вы поход видели. От чего в девяносто девятом мёрло больше народу — от французской картечи или от лазаретной гнили?

— От гнили, — ответил Штосс без раздумий. — Не равняя. На одного убитого я хоронил пятерых от поноса и горячки.

— Вот. — Я обвёл взглядом контору. — Слышали все? Пятеро на одного. Армия, которая пойдёт осенью, повезёт с собой пушки против французов. А против того, что унесёт впятеро больше жизней, чем французы, у неё нет ничего. Потому что враг этот не носит мундира. Его не видно глазом. Он живёт в грязной воде, на грязных руках, в грязном белье, и убивает он верней Бонапарта.

В конторе было тихо так, что слышался котёл Мироныча за стеной.

— Так вот, — сказал я. — Перед отъездом мы с вами сварим против него оружие. Белое, как соль. Дешёвое, как известь. Его можно возить бочками и раздавать вёдрами. И там, где оно есть, невидимый враг умирает первым.

Мироныч приподнялся, Лемке подался вперёд всем своим аптекарским весом, и даже Шамшев у меня на глазах перестал сопеть.

— И во что оно станет? — Порфирий Саввич уже держал наготове карандаш. — Я к тому, что казна за чудеса платить не любит, а свои деньги у нас считаны.

— Дешевле пороха, — ответил я. — Много дешевле. В том его вторая сила.

— А хранить? Возить? — Штосс глядел на меня поверх тетради. — В девяносто девятом нам слали уксус бочками, для окуривания. Половина потекла, половину выпили.

— Это не выпьют, Иван Георгиевич. Попробовавший второй раз не потянется, я ручаюсь.

— Это что же за оружие такое? — спросил Ртищев за всех.

Я помолчал, глядя на них, и ответил.

— Завтра начнём варить. И к сентябрю, господа, у этой армии будет то, чего нет ни у одной армии в мире.

Глава 2

— Белильная известь, — сказал я.

Секунду в конторе стояла тишина. А потом Лемке хлопнул себя ладонью по лбу, да так звучно, что Мироныч вздрогнул.

— Bleichkalk! — аптекарь даже привстал. — Белильная известь! Господин Салтыков, помилуйте, да ею же холсты белят! От Нарвы до Риги все белильни на ней стоят, её из Англии бочками возят! Я думал, вы нам явите нечто…

Он развёл руками, подбирая слово, и по конторе пошёл тихий гул. Я его понимал. Люди ждали чуда, а им назвали то, чем купцы отбеливают полотно.

— Договаривайте, Адам Васильевич. Нечто новое хотели от меня услышать?

— Ну… да.

— А я вам новое и являю.

— Постойте, — Лемке всё ещё не сдавался. — Так ведь соль эта не наша. Её господин Теннант в Англии варит, тому лет семь. Что же тут нового?

— А я и не обещал вам новую соль, Адам Васильевич. Я обещал новое оружие. — Я поднял палец. — Порох китайцы жгли столетиями. Потешные огни пускали, на праздниках жгли. А оружием он стал в тот день, когда кто-то догадался зарядить им пушку. Вот вам вся разница между веществом и оружием. Соль варят семь лет, верно. Белильщики ею белят холсты. А того, что я вам сейчас скажу, не делает с нею никто. Ни в Англии, ни во Франции, ни в одной армии мира.

— Так поясните же! — попросил Лемке.

Я обвёл свою команду взглядом. А затем сказал:

— Белильщик знает, что эта соль делает с холстом. Выедает грязь и серость, да так, что после неё полотно хоть к государю на стол. А теперь слушайте, чего белильщик не знает. Та же самая грязь, только живая, сидит в гнилой воде, на грязных руках, в смраде отхожих мест и лазаретов. Её не видно глазом, но она есть, и она убивает. Так вот, господа. С этой живой грязью белильная известь делает ровно то же, что с серым холстом. Выедает подчистую.

Гул стих. Лемке медленно опустился обратно на лавку.

— Откуда сие известно? — спросил он совсем другим голосом.

— Оттуда же, откуда проба на кору и счёт дыхания при эфире. — Я не стал вдаваться, и он не стал переспрашивать, у нас это было давно уговорено. — Известно твёрдо. А чего я не знаю, то мы с вами проверим здесь, на дворе, прежде чем я повезу это армии.

— И много ли её надобно везти? — Порфирий Саввич уже держал карандаш наготове.

— В том и сила, что мало. Щепоть на ведро воды, и вода станет злее всякой заразы. Фунт на бочку. Армии на месяц достанет того, что уместится на двух подводах.

Ртищев присвистнул. Мироныч поскрёб в затылке и высказался при мне:

— Ежели соль такая злая, то как её самою возить, чтоб подводу не съела?

— Вот это первый дельный вопрос за вечер, — сказал я. — В сухом виде она смирная, лишь бы вода не попала да солнце не пекло. Бочонок, просмолённый изнутри, крышка на вар. А теперь второй вопрос, и он главный. Покупать её у англичан я не хочу, дорого и долго. Мы сварим свою.

И мы стали варить.

Наука тут, ежели глядеть из моего века, умещалась в три строки. Соль, купоросное масло и чёрный марганцевый камень, нагретые вместе, отдают жёлто-зелёный удушливый дух. Дух этот пропускают в гашёную известь, а та его выпивает, становясь той самой белильной солью.

Всё.

Господин Бертолле проделал это во Франции двадцать лет назад, англичане поставили на поток, а до русской армии оно так и не доехало.

На деле три строки обернулись тремя днями, и дни эти я запомню.

Купоросное масло нашлось у Лемке, соль была своя. За чёрным марганцем поехали к стеклодуву Акиму Фадеичу, который дует нам градусники, и тот выдал полпуда, ворча, что этим камнем он стекло от зелени чистит и на всякие глупости не напасёшься. У него же взяли гнутые стеклянные трубки. Гашёной извести Мироныч привёз со стройки целую бадью.

— В конторе варить не станем, — объявил я, когда всё свезли. — И в мастерской не станем. Ставим под открытым небом, за котлами, и работаем только по ветру.

— Это отчего же? — удивился Мироныч. — Дождь пойдёт, всё размочит.

— Оттого, Евсей Мироныч, что дух, который пойдёт из горшка, есть яд. Он жжёт глаза, рвёт грудь и ест лёгкие. Хлебнёшь полной грудью, сляжешь, а хлебнёшь крепко, помрёшь, и я тебя не вытащу. Дождь мы переждём. А вот лёгких новых я никому не вставлю.

Мироныч перевёл взгляд с меня на горшок и обратно. И молча перенёс треногу ещё на десять шагов дальше от мастерской.

Первая варка стала уроком на всю жизнь.

Ветер, с утра тянувший ровно, к полудню перекинулся, и жёлто-зелёный дым от реторты поволокло прямо на нас вместо поля. Я успел крикнуть, и все шарахнулись, а Мироныч успел глотнуть немного дыма. Кашлял он потом час, с надрывом, со слезами, и я поил его тёплым молоком с содой.

Про молоко здесь знали и без меня, старое средство при удушливых работах, но мне-то следовало поставить дело так, чтобы оно не понадобилось вовсе.

Ко второй варке мы поумнели.

Реторту взяли глиняную, потому что дух этот ест железо, как я ем кашу. Трубку от неё пустили стеклянную, длинную, с наклоном вниз, потому что дух тяжёл и стелется понизу, это надобно было помнить всякую минуту. Ящик с гашёной известью накрыли крышкой с одним отверстием, и Мироныч мешал известь лопатой на длинном черене, стоя спиной к ветру, с мокрой тряпицей на лице. Мокрая тряпица держит этот дух, сухая нет, и это я велел записать особо.

Перед второй варкой Ртищев по моей просьбе построил всех причастных у котлов, как строил когда-то караулы, и я проговорил порядок вслух, по пальцам.

— Работаем по ветру и только по ветру. Тряпица на лице мокрая. Высохла — отошёл и намочил. Дух тяжёл, стелется понизу, оттого не наклоняться к трубке и к ящику, хоть бы там золото лежало. Закашлялся, отходишь на двадцать шагов, дышишь, пока не отпустит. И молоко в кувшине стоит вон там, под рогожей. Кому непонятно?