Второй шанс для Лекаря. Том 6 (СИ), стр. 16

Я понял раньше, чем он договорил.

— Лекари госпитальной части.

— Лекари. — Виллие кивнул. — Полковой лекарь пишет в акте, что кора добрая, полотно годное, спирт крепок. Подписал, и казна платит. Так вот, сударь мой: человеку, связанному в столице с поставками, свой лекарь в Петербурге даёт немного. А свой лекарь при армейской приёмке даёт всё.

— И вы это знаете? Понимаете, что у господина Красовского могут быть корыстные цели?

— Знаю. — Он сказал это без всякого выражения. — А теперь то, чего вы, может статься, не знаете. Отказать я ему не мог. Бумаги у него в порядке, звание при нём, желание служить в военное время похвально и записано в его прошении красивыми словами. За него просили люди, которым я отказываю раз в год и после этого месяц разбираюсь с последствиями. У меня власть от государя, Салтыков, а канцелярия чужая, я вам это говорил.

— Отказать не могли, — проговорил я. — Зато могли поставить рядом другого человека.

Виллие в первый раз за разговор глянул на меня с одобрением.

— Соображаете. Вот вам и весь ответ на вопрос, отчего я за вами наблюдал и отчего уступил вам в трёх ваших просьбах. — Он выровнял стопку листов. — Мне нужен при армии лекарь, который умеет считать и которого нельзя купить. Первое я в вас видел по вашим тетрадям. Второе проверял, изучая вас. И, кажется, убедился, что довериться вам всё же могу.

— А ежели бы я не поехал?

— Тогда акты подписывал бы он один. — Виллие пожал плечами. — И к весне у меня в госпиталях лежала бы труха вместо коры, а в рапортах стояло бы, что кора добрая. Такого я уже насмотрелся в прошлую кампанию, сударь.

Я посмотрел в окно, на мокрые сентябрьские поля, и мне сделалось не по себе от простоты открывшейся картины.

Красовский едет не воевать со мной. Ему теперь не до меня. Он едет туда, где казённые деньги превращаются в подписи, и едет служить своему хозяину. А то, что я окажусь рядом, для него неприятность вроде дурной погоды.

Хотя нет. Хозяин его знает, что я еду. Значит, знает и Красовский. Значит, к моему появлению он готовится всю эту неделю.

— Есть у него ещё одна причина, и она человеческая, — прибавил Виллие, поймав мою мысль. — В столице он сгорел. Имя своё он там не восстановит и за десять лет. А в военное время чины идут вдвое, и лекарь, отслуживший кампанию при армии, ворочается другим человеком. Так что не думайте, что он поехал только за чужими деньгами. Он поехал ещё и за собой.

— Это делает его опаснее.

— Разумеется. — Виллие придвинул ко мне тонкую папку. — Оттого держите первое дело, о котором я вам говорил. Тут выписки о госпиталях по нашему тракту. Нарва, Дерпт, Рига. Читайте в дороге, а на месте станете глядеть своими глазами и сличать с бумагой. Всё, что не сойдётся, ко мне.

Я взял папку. Она оказалась подозрительно тонкой, и у меня заранее заныло под ложечкой, потому что на три госпиталя бумаг должно быть втрое больше.

— Яков Васильевич. Позвольте вопрос, который вы, может статься, сочтёте дерзким. Красовский станет писать про меня своему покровителю. Про всякий мой шаг. Вы это понимаете?

— Понимаю. — Виллие снова взялся за перо. — И вы пишите. Мне. Про всякий его шаг. — Он обмакнул перо. — Разница между вами будет в том, сударь, что ваши письма я читаю, а его письма читает человек, которому до вас далеко.

* * *

До Нарвы мы шли полтора дня и ночевали там, а наутро повернули на Дерпт.

Госпиталь в Нарве я осмотрел с рассвета, покуда меняли лошадей, и это был мой первый опыт сличения бумаги с натурой. По выписке значилось сорок коек и две сиделки. В натуре коек оказалось тридцать восемь, а сиделок три, и лишняя жила при госпитале даром, из милости, потому что идти ей было некуда. Я записал и то, и другое. Виллие, прочтя, хмыкнул и сказал, что за такие расхождения он покуда не вешает.

Дорога эта, почтовый тракт на Ригу, оказалась много лучше того, чего я боялся. Гати чинены, версты столбами меряны, станции через двадцать пять вёрст, и на всякой смотритель со шнуровой книгой, к которому Виллие входил, как входит гроза, и после которого лошади подавались раньше всякой очереди. Подорожная главного инспектора действовала лучше денег.

Ехали мы ходко, вёрст по восьмидесяти в день, а иной раз и поболее.

Никитин сидел со мной и вёл счёт всему, что видел. Вёрсты, станции, цены на овёс, сколько где стоит ночлег. На третий день он заявил мне, что ежели считать по его тетради, то от Петербурга до Вильны выходит казне на человека больше, чем стоит месяц содержания того же человека в Мариинской, и что об этом стоило бы кому следует доложить.

Я на это ответил так:

— Доложим, Алексей. Ты записывай, записывай. Только помни, что казна не любит, когда ей считают.

За Нарвой пошла чужая земля. Хутора под черепицей вместо изб, каменные ограды, вывески на немецком, кирхи с острыми шпилями. Мужики в поле кланялись не так, как кланяются под Петербургом, и говорили между собой на языке, из которого я не понимал ни слова.

На четвёртый день, не доезжая станции, мы нагнали партию.

Сперва донёсся мерный топот множества ног и хриплый простуженный кашель. Потом увидел: дорогой шли человек полтораста, в сермягах, с котомками, и вели их к сборному месту, откуда таким партиям идти дальше, к полкам. Рекруты. Мужики от двадцати до тридцати, стриженые по-новому, бритые лбы, и лица у всех одинаковые от усталости.

Виллие велел остановиться.

Я вылез из кареты в грязь и пошёл вдоль колонны, глядя людям под ноги. Ноги сказали мне всё раньше лиц.

Обмотки сбиты, онучи сырые, и сырость эта, судя по цвету, не со вчерашнего дня. Онучами звали длинные и широкие полосы ткани, их наматывали на ноги от ступни до колена вместо носков или чулок.

Двое шли, припадая, и я разглядел на одном чужие сапоги, велики на два размера, отчего пятка у него давно превратилась в сплошную рану.

Начальник партии, поручик лет сорока, подошёл ко мне сам, откозырял и глядел на нас с тем настороженным терпением, с каким глядит человек, у которого дело идёт худо и который ждёт нагоняя.

— Ваше благородие. Партия рекрутская, полтораста душ, идём восьмые сутки, — отчитался он.

— Больные есть? — спросил я.

— Есть. — Он не стал юлить, и это мне понравилось. — Четверо кашляют, один с жаром. Жар со вчерашнего. Я его на телегу посадил, телега при нас одна, под провиант, так я провиант мужикам на плечи роздал, а его посадил.

— Правильно сделали. Ведите к нему.

Мужик на телеге горел. Жар высокий, язык обложен, кашля почти нет, зато ломит всего, и лежал он, укрытый чужими зипунами, которые сняли с себя товарищи. Я послушал его трубкой, посмотрел язык и осмотрел кожу на груди и животе. Сыпи не было. Пока не было.

Я ощутил то нехорошее спокойствие, которое приходит, когда видишь начало.

Тиф начинается вот так: с жара, ломоты — и ничего больше, я это знал твёрдо. Живёт он в тесноте, в грязном белье, в общих котомках и общих онучах, и лучшего дома, чем полтораста человек, спящих вповалку по сараям восьмые сутки подряд, ему не выдумать. Один такой мужик, дошедший до сборного места, отдаст свой жар полусотне, а те принесут его в полк.

И самое скверное, что винить мне тут было некого. Поручик вёл партию честно, снял провиант с телеги ради больного, а людей своих кормил тем, что ему отпустили. Просто никто ему никогда не говорил, как надобно вести полтораста человек за триста вёрст, чтобы они дошли живыми. Такой бумаги не существовало ни в одной армии мира.

Значит, её следовало написать.

— Поручик, слушайте меня. Я лекарь при главном инспекторе. Больного вашего я у вас забираю, оставлю на станции со смотрителем и с наказом, за ним пришлют из Нарвы. Одного в сторону, покуда он не отдал свой жар остальным.

— Забирайте, ваше благородие, и слава богу. — Он выдохнул. — Я его от прочих на ночлегах и так отдельно клал, чутьё, что ли.

— Чутьё верное. Теперь второе. Дайте мне четверть часа, я вам напишу бумагу.