Второй шанс для Лекаря. Том 6 (СИ), стр. 15
Она глядела на меня секунду. Потом расхохоталась, тихо, до слёз, прижимая ладонь к груди, чтобы не разбудить кашель.
— Господи, сударь… Сорок лет я сплетничаю даром, как птица поёт. А вы первый догадались поставить это на службу отечеству. — Она утёрла глаза. — По рукам. Будут вам письма про погоду.
Она помолчала, и весёлость её притихла.
— И первое донесение получите нынче же, даром, — добавила она. — Красовский ваш ушёл злой, а такой он вдвое опаснее весёлого, потому что весёлым он служит, а злым выслуживается. И служит он, сударь, человеку, о котором даже я говорю шёпотом, а я мало о ком так говорю. Берегитесь обоих. Ну, ступайте. Воюйте. А я тут пригляжу. За всеми!
На том мы с ней и расстались.
Разговор был нужен и лекарям, и ей самой. Иначе в этом веке тебя очень быстро начинают двигать как фигуру на доске.
Дома меня ждало письмо.
Оно пришло с вечерней почтой, и я сразу узнал руку.
Отец.
Две недели ходило моё письмо туда и обратно и поспело в последний срок.
Письмо было короткое, в пол-листа.
Отец писал, что известие принял. Что лекарь при главном инспекторе есть служба почётная, а Салтыковы от службы не бегали отроду. Что дело моё, о коем пишет и барон, он одобряет, хоть и не всё в нём понимает, и что книгу мою получил и поставил в кабинете, рядом с дедовыми наградами. Добавил, что шпагу деда велит держать при себе неотлучно, ей в моих руках самое место, и деду было бы любо. И последней строкой, отдельно, стояло то, ради чего писалось всё письмо.
«Матери твоей я читал это письмо без последней строки. Последняя строка тебе одному. Воротись».
Я сидел над листом долго. Барон, которому я дал прочесть, прочёл, покрутил ус, отошёл к окну и долго глядел на тёмную улицу, и я не окликал его, потому что старики в задумчивости имеют право стоять молча.
— Алексей Петрович весь в этом, — сказал он наконец, не оборачиваясь. — Три строки о деле, одна о главном… Ты вот что, Михайло. Ты ему с дороги пиши. Не мне, не Дарье Гавриловне, ему. Отцы, брат, народ гордый, сами не попросят.
— Буду писать, Пётр Кузьмич.
Прощание вышло на другой вечер, за ужином, и было оно совсем не таким, каким я его ожидал.
Никто не плакал. Дарья Гавриловна перекрестила меня и сказала, что малина уложена и чтобы банку я отдал Никитину под личную ответственность, потому что, как выяснилось, лицо у него честнее.
Митя с Николенькой хором потребовали французскую саблю, на двоих одну, — они уж как-нибудь поделят. Готье поднялся, коротко склонил голову и сказал по-французски три слова, которые я знал.
Удачи, мужества и возвращения.
Сергей стиснул мне руку.
— Госпиталь, где меньше кричат, — сказал он. — Помню. До Вильны, Михайло. Встретимся ещё обязательно.
А Настя не сказала почти ничего. Она подошла последней, поглядела мне в лицо, ровно и прямо, как глядит обычно её мать, и произнесла одну фразу.
— Пишите разборчиво, Михайло Алексеевич. Я ведь всё прочту.
И по тому, как она выделила это «всё», я понял: между строк она тоже читать умеет.
Выехали мы на рассвете. Он был серый, сентябрьский, с первым холодом в воздухе.
Виллие собирал всех себе нужных у заставы. Четыре кареты, фуры с казённым добром, верховые. Наша фура с ящиками Шамшева, с бочонками извести и с сундуками стояла третьей, и Никитин суетился при ней, пересчитывая поклажу в четвёртый раз. Образок сестры он так и не выпорол из ворота, я видел край шнурка.
— Всё на месте, Михайло Алексеевич! — доложил Никитин, захлопывая последний ящик. — Раз пять пересчитал. Ножи, скатки, склянки, известь. Хоть сейчас войну принимай.
— Войну, Алексей, принимать не торопись. Она сама кого хочешь примет.
На крыльце меня провожал весь дом Бутурлиных. Барон в шинели внакидку, Дарья Гавриловна, Сергей, Настя, Митя с Николенькой, посиневшие от утреннего холода, и Готье чуть позади всех. Я поклонился им уже издали, крыльцо махнуло мне вразнобой, и карета тронулась.
Петербург уходил за спину, верста за верстой. Заставный шлагбаум, огороды, дачи, потом поля. Я глядел в окно, покуда было на что глядеть, а когда смотреть стало не на что, вспомнил про сундук.
Свёрток лежал там, где она его положила, под рубахами. Плоский, лёгкий, в чистой холстине, перевязанный тесьмой. Я развязал.
Внутри был лист, плотный, рисовальный.
Пером, Настиной рукой, тонко и верно, было нарисовано крыльцо нашего дома на Литейной. И на крыльце стояли все. Барон с трубкой, чуть подбоченясь, как он стоит, когда доволен. Дарья Гавриловна с её прямой спиной. Сергей вполоборота. Митя с Николенькой, толкающиеся локтями. Готье со своей шляпой. И она сама, с краю, в простом платье, глядящая прямо из рисунка.
Каждый был узнаваем так, что у меня перехватило горло. Она рисовала это не день и не два.
И, господи, как же я хотел, чтобы так всё и осталось. Чтобы возвратились и я, и Сергей.
И чтобы мы снова могли встать точно так же рядом друг с другом.
А внизу, под крыльцом, стояла одна строка. Подписи не было.
«Возвращайтесь. Мы все будем здесь».
Я глядел на лист долго. Потом завернул его обратно в холстину, но в сундук не убрал. Убрал за пазуху, к бумагам, которые вожу при себе.
Карета качалась, за окном тянулись мокрые поля, и где-то впереди, за тысячу вёрст, лежали Вильна, лазареты и война — место, где понадобятся все мои умения.
На третьей версте в окно моей кареты постучали, и верховой передал, что его высокородие главный инспектор просит господина Салтыкова к себе.
Виллие сидел в своей карете один, среди ящиков с бумагами, и работал на ходу, разложив на коленях доску с листами. На моё появление он поднял голову, кивнул на место напротив и несколько минут дописывал, не говоря ни слова. Потом отложил перо.
— Ну, Салтыков. Отгуляли своё?
— Отгулял, господин Виллие.
— Слыхал про ваш консилиум у фрейлины, — он поглядел на меня без улыбки, но в уголках глаз пряталось что-то такое, отчего я понял: слыхал он в подробностях. — Пятерых разом. Недурно для человека, который едет ставить порядок в чужих госпиталях. Там вас будут бить так же, всем собранием, только без свечей и без дам. Готовы?
— Готов. Куда же я денусь, Яков Васильевич? Для того я и рождён.
— Поглядим, — он собрал листы, выровнял стопку. — Дорога у нас долгая — дела я вам стану давать по одному, чтобы вы их успевали съедать. Первое получите нынче же. А покуда скажу вам одно, для размышления. — Виллие поглядел в окно, на мокрые поля, и проговорил будничным своим голосом, каким сообщал и хорошее, и страшное. — В госпитальной части, что придана армии, вы встретите одного своего знакомого.
Я ждал продолжения. Его не было.
— Кого же, господин Виллие?
Виллие взял перо, придвинул лист и уже над бумагой, не поднимая на меня головы, ответил.
— Увидите. Или же… Хотите узнать сейчас?
Глава 6
— Хочу, Яков Васильевич, — сказал я. — Расскажите, кто ещё едет. Мне было бы любопытно узнать. Ежели дозволите.
Виллие отложил перо. Мне показалось, что ответ мой ему понравился.
— Красовский, — произнёс он. — Определён в госпитальную часть при армии. Выехал из Петербурга совсем недавно.
Карету качнуло на выбоине, и я вместе с нею качнулся вперёд, к ящикам с бумагами.
Красовский. Лекарь, которого я разбил у Хвостовой при сотне свидетелей и окончательно добил его репутацию третьего дня у Хотяинцевой при всём Петербурге. Человек, который служит тому, кто присылал ко мне истопника со склянкой. И он едет туда же, куда я, только впереди меня.
— Вижу по лицу, что вы удивлены, — заметил Виллие. — А удивляться тут нечему, ежели поглядеть на дело с той стороны, с какой гляжу я. Скажите-ка мне, Салтыков, что армия покупает перед кампанией?
— Хлеб, сукно, кожу, овёс.
— Это интендантство. Я про мою часть. — Он загнул палец. — Корпию. Полотно на бинты. Спирт. Кору. Уксус. Свинец, ртуть, купорос. Солонину для госпитальных котлов. На сотни тысяч рублей, и всё это в военное время принимается спешно. А кто принимает?
