Петербургский врач 5 (СИ), стр. 64

Я тоже разделся до пояса. Рядом с ним я смотрелся не очень, что и говорить. Вдвое тоньше и легче. Зрители, оглядев нас обоих, заухмылялись и зашептались. Исход для них был ясен. Смирнов отвернулся, Горшков сопел, один Оболенский шептал что-то ободряющее.

Перчатки осмотрели секунданты с обеих сторон. Кожаные, набитые конским волосом, тяжеловатые, но честные, одинаковые. Мне затянули шнуровку на запястьях. Бугаев сунул свои лапищи в перчатки и сжал, проверяя.

Распорядитель, седой подполковник из гарнизонных, объяснил правила. Бить кулаками только в голову и корпус, ниже пояса нельзя, лежачего не трогать. Раунд по три минуты, между раундами отдых. Бой до сдачи или до того, что один не встанет на счет.

— Сходитесь, — сказал он и отступил.

Бугаев пошел на меня сразу, без затей. Набычился, поднял кулаки к лицу, как его, верно, учили на скорую руку, и попер вперед, чтобы достать, смять, закончить в один наскок. Замахнулся правой, широко, от плеча, со всей своей бычьей дури. Удар был страшный. Попади он, и все бы кончилось разом.

Не попал.

Я качнулся в сторону, и его кулак прошел мимо, где только что была моя голова, разрезал воздух. По инерции Бугаева развернуло, понесло, он чуть не потерял опору. А я уже стоял сбоку.

Стойка у меня была не та, что положено в эти времена. Ноги шире плеч, колени согнуты, корпус собран, подбородок прижат, руки у головы. Так в это время не дрались. Дрались прямо, грудь колесом, и тыкали кулаками с дальней руки. А я качался, перетекал с ноги на ногу, двигался.

Он замахнулся снова, теперь левой. Я нырнул под удар, пропустил кулак над головой и, выпрямляясь, коротко ткнул его прямым в лицо. Без веса, обозначил. Так, чтоб почувствовал. В виде наказания. Потому как если сразу лишить господина чувств — он может не понять. Перчатка чмокнула по носу. Бугаев мотнул башкой, удивился. До него начало доходить, что лекарь не так прост и больно дерется.

В зале притихли.

Бугаев разозлился. Кинулся опять, размашисто, замолотил обеими лапищами, осыпая воздух ударами, в каждый из которых вкладывал столько, что свалилась бы и лошадь. Но я не стоял там, куда он бил. Уклон, нырок, шаг в сторону. Его кулаки свистели мимо, и от собственного замаха его шатало. А я подныривал под руку, заходил сбоку, и всякий раз, как он открывался, втыкал ему короткий встречный. По печени. По ребрам. По физиономии. Не в полную силу пока, но чувствительно. Рожа будет теперь синяя, и не от пьянки.

Бугаев засопел, побагровел, дыхание у него сбилось. Он не привык к такому. Он привык, что он бьет, и люди валятся. А тут непонятно. Бьешь, а попасть не можешь. Достают тебя, а ты не видишь откуда. Вся его деревенская мощь оказалась ни к чему, потому что приложить ее было екуда. Воздух не свалишь.

— Стой! — рыкнул он, задыхаясь. — Стой, дерись по-людски!

Я не ответил и не остановился. Драться по-людски, по его понятиям, означало встать столбом и обменяться ударами. Но на это я не подписывался.

Зала зашумела иначе. Те, кто пришел смотреть, увидели что-то непонятное и от того еще более захватывающее.

— Ах ты ж, — я услышал голос Смирнова, — глядите, господа. Глядите-ка, что творится.

Я решил, что пора заканчивать комедию.

Поймав момент, когда Бугаев снова занес правую, открылся весь, как амбарные ворота, и вошел в удар. Левой, снизу, в печень, всем весом, с разворотом корпуса, как когда-то учили. Кулак ушел глубоко, под ребра. Бугаев ахнул, согнулся, воздух из него вышибло разом. Лицо посерело. Удар по печени особенный, от него складываются пополам, и никакая сила тут не спасет, потому что бьют не по мясу, а по нутру.

Он опустил руки, хватая ртом воздух.

Я ударил правой. Прямым, в челюсть, чисто, всем телом, от ноги через бедро в плечо и в кулак, в одно слитное движение. Голова его дернулась, мотнулась назад, и я услышал, как клацнули зубы. Колени у Бугаева подломились. Туша качнулась, его повело в сторону, и он рухнул на песок всей своей грудой, подняв облако пыли. Манеж охнул в один голос.

* * *

По «Положению о зауряд-военно-медицинских чиновниках» (1894 г.), студент-медик призывался в армию не как нижний чин. Государство наделяло его особым статусом.

Зауряд-врач приравнивался к младшему обер-офицерскому чину (прапорщику). Он получал право носить офицерскую форму с погонами, личное холодное оружие и офицерское жалованье. По закону к нему были обязаны обращаться «Ваше благородие» — титул, исторически закрепленный за личными дворянами и обер-офицерами.

Хотя формально зауряд-врач не вписывался навсегда в дворянские родословные книги, на время ношения погон он получал права состояния, эквивалентные личному дворянству. В армейской иерархии он переставал быть «мещанином» и становился «офицером».

В том же 1894 году император Александр Третий подписал «Правила о разбирательстве ссор, случающихся в офицерской среде». Этот документ официально легализовал дуэли в Русской императорской армии, сделав их не просто правом, а иногда и обязанностью офицера.

Все конфликты разбирались специальным судом при полку. Так как зауряд-врач состоял в офицерском собрании и носил офицерские погоны, он полностью подпадал под юрисдикцию этого суда.

Если мещанину в штатском можно было просто дать пощечину без последствий, то оскорбление зауряд-врача считалось оскорблением офицерского мундира. Офицер (даже потомственный аристократ) не имел права уклониться от вызова зауряд-врача, сославшись на его происхождение. Отказ от дуэли под предлогом «он всего лишь мещанин» привел бы к тому, что Суд чести заставил бы самого аристократа подать в отставку за трусость и неуважение к армейским законам.

Этот высокий статус имел временный характер. Как только война заканчивается и зауряд-врач демобилизуется, с него снимают погоны. С этого момента он снова просто студент-разночинец.

* * *

Петербургский врач 5 (СИ) - img_24

Глава 23

Бугаев лежал на спине, раскинув руки, и не шевелился. Распорядитель шагнул к нему, нагнулся и начал считать вслух. Раз. Два. В углу рта у прапорщика пузырилась слюна. На «три» он не двинулся, на «четыре» тоже. И на пять, и на шесть. Раз-два-три-четыре-пять, вышел прапорщик неудачно погулять. Прапорщик же он, да? Уже вылетело из головы. С нами, с боксерами, такое случается. Чего с нас взять. Голова у нас для того, что в нее есть.

В манеже стояла тишина, какой тут, верно, отродясь не было. Минуту назад вся эта публика ждала зрелища, как лекаря размажут по стенке (а чего еще было ждать-то?), и заранее посмеивалась. А теперь все молчали и глядели на тушу, осевшую в пыли. Кто-то впереди громко выдохнул. И тут манеж прорвало.

Загудели разом, в один голос. Кто кричал, кто хлопал себя по ляжкам, кто лез вперед поглядеть на поверженного прапорщика поближе, как на выброшенное морем чудовище. Распорядитель так и замер с поднятой рукой, досчитывать стало не для кого.

Я стянул перчатку, и присел над Бугаевым. Привычка! Лежит человек, не встает, врач идет смотреть. Хотя этот ублюдок не так давно хотел меня застрелить.

Под челюстью пульс частил, но шел сносно. Я оттянул ему веко. Зрачок сузился на свет, другой тоже. Зрачки одинаковы. Дышал шумно, через нос, с присвистом. Я повернул ему голову набок, чтоб не захлебнулся, если что. Все будет нормально. Полежит, проблюется, очухается. Голова поболит, и поделом. Может, поумнеет (хотя едва ли).

Бугаев замычал. Веки у него задрожали, он повел мутным глазом, не понимая еще, где он и отчего лежит на земле, а над ним склонился тот самый докторишка, которого он собирался забить голыми руками.

— Лежи, — сказал я ему. — Лежи смирно. Потом встанешь.

Он не послушал, попробовал подняться на локте, и его тут же согнуло, вывернуло наизнанку прямо на песок. Так иногда бывает, когда бьют по печени, а потом по мозгам. Я отступил, чтоб не попало на сапоги.