Петербургский врач 5 (СИ), стр. 63
— Я это понимаю не хуже вашего, — сказал я.
— Понимаете. Вот и хорошо, что понимаете. — Он подался вперед. — Тогда давайте по-человечески. Прапорщик, он, конечно, болван, но болван настойчивый. Уперся и закон трясет. По форме все верно, отказать ему я не могу, иначе он мне такого наворотит, что после не разгребешь. Так может, вы пойдете навстречу? Извинитесь для виду, при свидетелях. Двух слов хватит. Сожалею, мол, был неправ, погорячился. И разойдемся миром, и все целы.
Я молчал. Извиняться перед пьяным дебилом мне не хотелось. Хотя и стреляться с ним — тоже.
И в эту самую минуту дверь приотворилась, и в щель просунулся молодой человек. Поручик, тонкий, в пенсне, с папкой под мышкой, с хитрым выражением лица, какое бывает у людей, которым на ум только что пришла удачная мысль и теперь ее надо срочно выложить.
— Аркадий Петрович, прошу прощения, — заговорил он быстро. — Я тут поднял кодекс, посидел над бумагами, и, кажется, у нас выход. Поручик Лазовский, военно-судебное ведомство, — бросил он мне на ходу, кивнув и вспомнив, что не представился. — Дело-то в чем. Вы ведь, доктор, при Красном Кресте?
— При Красном Кресте.
— Врач по Женевской конвенции лицо неприкосновенное. Некомбатант. Не строевой, не сражающийся. Вы, можно сказать, в каком-то смысле и оружия носить не вправе по своему положению, ваше дело раненых лечить, своих ли, чужих ли, без разбора. — Он говорил, листая папку. — А раз так, то принудить вас к поединку на пистолетах суд попросту не может. Это будет не дуэль, господа, это будет убийство безоружного. Заведомое. Ни один кодекс такого не дозволяет, ни Шатовиллар, ни Микулич. Суд чести себя на весь свет опозорит.
Тарусов слушал, и лицо его прояснялось.
— Так-так, — сказал он. — Это уже кое-что. Значит, пистолеты долой.
— Долой, Аркадий Петрович. Никак нельзя.
— А прапорщик? Он-то удовлетворения требует. Отказать ему мы совсем мы не можем, наверное… Он потребует без пистолетов. Черт его знает, как тут!
— Да, — Лазовский кивнул, — тут и хитрость. Суд чести вправе сам назначить род оружия и условия, это его право, не дуэлянтов. Что-то тут надо придумать эдакое. Чтоб и форма хоть как-то соблюдена, и человекоубийства не вышло.
— Какое же? Сабли? Так доктор и сабли в руках не держал. И какая разница, ей убить можно не хуже.
Я слушал все это и понемногу начинал улыбаться про себя. Выход вырисовывался, и он меня вполне устраивал.
— Господа, — сказал я, и оба обернулись. — Если уж дело непременно требует, чтоб мы с прапорщиком сошлись, я готов. Но не на пистолетах, тут поручик прав. А вот кулаками я бы с ним сошелся с превеликим удовольствием. По правилам английского бокса, в перчатках, при секундантах, как положено. И поставил бы на этом точку. Раз и навсегда.
Тарусов поглядел на меня с сомнением.
— Кулаками? Вы это серьезно, доктор? Да вы на него поглядите. В нем пудов шесть, он же бык. Деревенский, силы немереной. Он вас одной рукой пополам сложит. Вы человек ученый, тонкой кости. Он же из вас лепешку сделает.
— Авось не сделает, — сказал я. — А и сделает, так невелика беда. Кулаком до смерти убить мудрено, а синяки заживут. Зато никого не застрелят, и форма будет соблюдена… Благородный бокс, не драка в переулке. В Европе, я слышал, такое практикуется, — не моргнув глазом, соврал я. — Вы же сами сказали, война на дворе, людьми разбрасываться грех. Так пусть мы друг другу по физиономии надаем, и будет довольно с нас.
Лазовский смотрел на меня с откровенным любопытством. Тарусов еще посомневался, поскреб подбородок, но другого выхода не было, а этот хоть и нелепый, зато всех сохранял живыми. Ну и Европе бокс вместо пистолета используют, хотя он о таком и не слышал. На том и порешили.
Началось собрание. Заседали в большой зале, под портретами, и народу набилось изрядно. Слух о небывалой дуэли врача с прапорщиком разнесся по полку за день, и поглядеть на потеху сошлись многие. Седые штаб-офицеры с орденами, молодежь, гарнизонные знакомцы. Дело обещало быть забавным, а в осажденном войной Харбине забавы случались нечасто.
Меня посадили с одной стороны, Бугаева с другой. Он был трезв, выспался, и трезвый выглядел еще внушительнее, чем пьяный. Громадный, тяжелый, с короткой шеей и низким лбом. Глядел на меня через залу с тупой уверенностью человека, который привык, что его все боятся.
Мундир сидел на нем по-прежнему криво.
Тарусов открыл заседание. Огласил суть дела сухо, без прикрас. Кто кого, где, при каких свидетелях. Помянул рапорт, помянул право прапорщика на удовлетворение. Зала слушала с вниманием.
Потом он перешел к решению, и все навострили уши.
— Суд общества офицеров, рассмотрев обстоятельства, — читал Тарусов, — находит вызов прапорщика Бугаева по форме действительным, а честь его подлежащей удовлетворению. Однако суд принял во внимание особое положение второй стороны. Зауряд-врач Дмитриев состоит при Красном Кресте и по Женевской конвенции является лицом некомбатантным, неприкосновенным, не носящим оружия по своему званию. Принудить такое лицо к поединку на пистолетах суд не вправе, ибо сие было бы не дуэлью, а умышленным лишением жизни безоружного, что роняет честь самого суда и всего офицерского сословия.
По зале прошел говор. Кто-то хмыкнул, кто-то закивал.
— А посему, — продолжал Тарусов, повысив голос, — властью, суду чести предоставленной, суд назначает оружием поединка кулачный бой по английским правилам. В перчатках, при секундантах, до решительного исхода. Бой сей суд почитает за удовлетворение полное и достаточное, после коего никаких претензий стороны друг к другу иметь не вправе. Решение окончательное.
Зала загудела громче. Бой на кулаках, английский бокс, такого тут отродясь не видывали. Молодежь оживилась.
Бугаев слушал, и по мере того как до него доходило, лицо его расплывалось в снисходительной, почти сладкой ухмылке. Он-то ждал подвоха, ждал, что лекаря как-нибудь выгородят, отвертят. А ему вместо пистолетов, которых он, может, в глубине души и побаивался, подарили возможность забить ненавистного штафирку голыми руками. Своими, деревенскими, привычными. Лучшего исхода он и желать не мог. Вообще никакого риска. Песня!
— Согласен, — сказал он, и в голосе его звенело торжество. — Кулаками так кулаками. Это мне даже сподручнее.
Кто-то в зале засмеялся. Я промолчал. Молчание иногда стоит дороже всякого ответа.
Назначили на завтра, утром. Место выбрали глухое, манеж при казармах, пустой в этот час. Условились, что секунданты осмотрят перчатки (они, к счастью, нашлись), что распорядитель будет следить за правилами, что бьются по раундам, до тех пор пока один не сдастся или не сможет подняться. Все чин по чину. Ну, практически.
В секунданты ко мне пошли мои дорожные знакомцы. Тоже еще не уехали на фронт, я отыскал их через Тарусова. Горшков, Смирнов, Оболенский. Зуров в госпитале, вроде потихоньку поправляется, как сказали.
— Доктор, голубчик, да на что вы согласились, — бубнил Горшков. — Я этого Бугаева видал на плацу. Он лошадь с ног сшибет. Вы хоть драться-то умеете? Кулаком, по-настоящему?
— Немного умею, — сказал я.
— Немного. — Горшков покачал головой. — Ну-ну.
Один Оболенский в меня верил. Почему — наверное, и сам не знал.
— Я в вас не сомневаюсь, Вадим Александрович, — горячо заявил он. — Вы человек особенный. Я это сразу понял, еще в поезде.
— Спасибо, князь, — сказал я. — Хоть один меня не хоронит.
Манеж был длинный, низкий, пропахший лошадьми. Свет падал сверху, из пыльных окошек под крышей, ложился на утоптанный песок желтыми пятнами. Посередине расчистили площадку, обозначили ее, по краям встали зрители. Народу пришло немало, не столько секундантов, сколько просто любопытных, проведавших о потехе. Офицеры, несколько штатских, гарнизонная публика. Все ждали короткого и веселого зрелища.
Бугаев скинул мундир и остался по пояс голым. Тут он был особенно хорош. Туша, гора мяса, плечи в косую сажень, кулаки с голову. Деревенская неумелая сила, но силы этой в нем было на троих или больше. Он поигрывал плечами, поглядывал на меня свысока и ухмылялся.
