Унесённые ветром, стр. 39
Телесно после рождения Уэйда она восстановилась постыдно быстро, но душевно оставалась оглушенной и нездоровой. Настроение ее то падало в бездну, то вяло поднималось, вопреки всем усилиям обитателей плантации вернуть ей былую бодрость. Эллен ходила с тревожно нахмуренным лбом, Джеральд бранился еще пуще прежнего и привозил из Джонсборо бессмысленные дары. Даже старый доктор Фонтейн признал свое поражение: его укрепляющее снадобье из серы, патоки и трав не возымело на нее никакого действия. Он признался Эллен по секрету, что Скарлетт подтачивает разбитое сердце – именно оттого она то раздражительна, то безжизненно апатична. Но Скарлетт, пожелай она заговорить, могла бы растолковать им, что причина кроется совсем в ином и она куда сложнее. Она не стала бы признаваться, что вид у нее столь унылый от невыносимой скуки, от недоумения перед самим фактом собственного материнства и – более всего – от отсутствия Эшли.
Скука ее была острой и неотступной. С тех пор как Отряд отбыл на войну, округ лишился всякой жизни и всяких развлечений. Все интересные молодые люди исчезли – четверо Тарлтонов, двое Калвертов, Фонтейны, Манро и все прочие привлекательные юноши из Джонсборо, Фейетвилла и Лавджоя. Остались лишь мужчины почтенного возраста, калеки и женщины, и все они только и делали, что вязали, шили, растили как можно больше хлопка и маиса, откармливали скот для нужд армии. Ни одного настоящего мужчины нельзя было встретить, разве что раз в месяц мимо проезжал обозный отряд под началом Фрэнка Кеннеди, немолодого поклонника Сьюлин, собиравший провиант. Люди в обозе были не слишком занимательны, а вид того, как Фрэнк по-прежнему робко ухаживает за сестрой, раздражал Скарлетт до такой степени, что ей становилось трудно сохранять даже простую вежливость. Если бы только он и Сьюлин наконец покончили с этим затянувшимся делом!
Но даже если бы обозный отряд и представлял собой нечто более захватывающее, ее положения это бы не переменило. Она была вдовой, и сердце ее будто бы покоилось в могиле. По крайней мере, все так полагали и ожидали от нее соответствующего поведения. Это приводило ее в ярость, потому что, как ни старалась она, припомнить Чарльза иначе, чем с телячьим выражением лица в тот миг, когда она дала согласие на брак, ей не удавалось. Да и этот образ уже постепенно тускнел. Но всё равно она считалась вдовой, а значит, обязана была следить за каждым своим шагом. Не для нее теперь были радости незамужних барышень. Она должна была быть серьезной и отстраненной. Эллен очень долго втолковывала ей это после того, как однажды застала лейтенанта из обозного отряда раскачивающим Скарлетт на качелях в саду так, что та визжала от восторга. Глубоко встревоженная, Эллен объяснила ей, как легко вдова может дать пищу для пересудов. Поведение вдовы должно быть вдвое осмотрительнее, чем поведение замужней дамы.
«А Господь свидетель, – уныло размышляла Скарлетт, послушно внимая мягкому голосу матери, – замужние женщины и без того никогда не веселятся. Так что вдовам остается только умереть».
Вдова обязана была носить отталкивающие черные платья без малейшей отделки, без цветка, без единой ленты или кружева, без украшений – за исключением траурных брошей из оникса или ожерелий, сплетенных из волос покойного мужа. Черная креповая вуаль на шляпке должна была достигать колен, и только спустя три года вдовства дозволялось укоротить ее до плеч. Вдовам не полагалось болтать весело и смеяться в голос. Даже улыбка у них должна была быть печальной, трагической. И, что хуже всего, им никоим образом не следовало выказывать интерес к мужскому обществу. А если какой-нибудь мужчина окажется настолько дурно воспитан, что сам проявит к ней интерес, она обязана была тотчас остудить его пыл достойной, но тщательно подобранной ссылкой на покойного супруга. О да, угрюмо думала Скарлетт, некоторые вдовы впоследствии и впрямь снова выходят замуж – когда становятся старыми и испитыми. Только как именно им это удается, одному Богу известно, при столь неусыпной бдительности соседей. И обычно – за какого-нибудь отчаявшегося старого вдовца с обширной плантацией и дюжиной детей.
Брак и сам по себе был сомнительной вещью, а уж вдовство – о, это означало, что жизнь завершилась навсегда! Как же люди были глупы, твердя, каким утешением должен стать для нее маленький Уэйд Хэмптон теперь, когда Чарльза нет! Как нелепо было уверять, будто теперь у нее есть ради чего жить! Все твердили, как сладостно, что у нее остался этот посмертный знак ее любви, и, естественно, она не спешила разрушать их иллюзии. Но сама эта мысль была от нее бесконечно далека. Интерес к Уэйду был у нее ничтожный, и временами ей стоило труда вообще вспомнить, что он ее собственный ребенок.
Каждое утро она пробуждалась, и одно сонное мгновение снова была Скарлетт О’Хара: солнце ярко сияло в ветвях магнолии за окном, пересмешники пели, сладкий аромат жарящегося бекона доносился в комнату. Она снова была молодой и свободной от забот. И тут раздавался жалобный, голодный плач, и всякий раз возникала эта короткая, испуганная мысль: «Отчего это в доме ребенок?» А после она вспоминала, что ребенок – ее собственный. Всё это было крайне странно и сбивало с толку.
И Эшли! О, более всего на свете – Эшли! Впервые в жизни она возненавидела Тару, возненавидела длинную красную дорогу, уходящую вниз к реке, возненавидела красные поля, где пробивался молодой хлопок. Каждый клочок земли, каждое дерево, ручей, тропинка, каждая дорожка для верховой езды напоминали ей о нем. Он принадлежал другой женщине и ушел на войну, но призрак его по-прежнему бродил по дорогам в сумерках, по-прежнему улыбался ей из сонных серых глаз в тенях веранды. Всякий раз, когда с речной дороги, идущей от «Двенадцати Дубов», до нее доносился стук копыт, у нее на сладостное мгновение вспыхивала надежда: «Эшли!»
Теперь она ненавидела и «Двенадцать Дубов», а ведь когда-то любила их. Она ненавидела их – и всё же тянулась туда, чтобы слышать, как Джон Уилкс и девушки толкуют о нем, чтобы слышать, как они читают его письма из Виргинии. Это причиняло ей боль, но она всё равно должна была это слушать. Чопорная Индия и пустоголовая болтушка Хани были ей неприятны, и она знала, что и они платят ей тем же, но удержаться и не ездить к ним не могла. А всякий раз, возвращаясь из «Двенадцати Дубов» домой, она мрачно падала на кровать и отказывалась даже вставать к ужину.
Именно этот отказ от трапезы и тревожил Эллен и Мамушку более всего. Мамушка приносила наверх соблазнительные подносы и ласково внушала, что теперь, став вдовой, она может есть сколько душе угодно, но у Скарлетт не было аппетита. Когда доктор Фонтейн серьезно сказал Эллен, что разбитое сердце нередко ведет к чахотке и что женщины порой тают и сходят в могилу от тоски, Эллен побледнела: потому что именно этот страх она и таила всё это время в сердце.
– Неужели ничего нельзя предпринять, доктор?
– Лучше всего на свете ей поможет перемена мест, – ответил доктор, который и сам был бы рад избавиться от столь неудобной пациентки.
Так Скарлетт, без всякого воодушевления, отправилась с ребенком сперва к родне О’Хара и Робийяров в Саванну, а затем к сестрам Эллен – Полине и Юлали – в Чарлстон. Но уже через месяц она снова вернулась в Тару, гораздо раньше, чем ожидала Эллен, и не объяснила толком, отчего приехала. В Саванне к ней были добры, но Джеймс и Эндрю с женами были людьми уже пожилыми и довольствовались тем, что тихо сидели и говорили о прошлом, которое не интересовало Скарлетт. С Робийярами было то же самое. А Чарлстон, по мнению Скарлетт, был просто ужасен.
Тетя Полина с мужем – маленьким старичком с сухой, ломкой учтивостью и рассеянным видом человека, живущего как будто в иной эпохе, – жила на плантации у реки, еще более оторванной от мира, чем Тара. Ближайший сосед находился в двадцати милях через темные дороги, идущие сквозь глухие джунгли кипарисовых болот и дубняков. Живые дубы, с которых свисали серые занавеси мха, внушали Скарлетт жуткий страх и всё время напоминали ей рассказы Джеральда об ирландских привидениях, блуждающих в мерцающем сером тумане. Делать там было совершенно нечего, только целыми днями вязать, а по вечерам слушать, как дядя Кэри читает вслух назидательные сочинения мистера Бульвера-Литтона.
