Механизатор 82. Том 3 (СИ), стр. 69
А мужики в мастерской возмутились.
Возмутились они всерьёз, и аргумент у них был железный: если человек в восемнадцать идёт в армию и в восемнадцать женится, то почему он в двадцать не может купить.
Спорили об этом с неделю.
Кончилось это тем, что решение нашли за один вечер и без всяких споров: за Пашку стал брать Дудник.
За Славку Клюева — отец.
За остальных — кто-нибудь.
К июлю ни одна двадцатиоднолетняя граница в Заречном не работала вообще, и работала она только в райцентре, где продавщицы не знают людей в лицо.
Про то, как это выглядело со стороны, надо сказать честно.
Со стороны это выглядело как саботаж.
А на самом деле это было не саботажем, а тем, что в деревне называется «по-людски», и разница тут принципиальная.
Мужики не боролись с законом.
Им было решительно всё равно, что там написано в указе, и они его не обсуждали как явление и не осуждали власть.
Они просто решали задачу.
Задача была такая: есть Пашка Гуров, наш, работает второй год, руки нет. Есть правило, по которому ему нельзя. Значит, надо, чтобы за него брал кто-нибудь.
Всё.
Никакого протеста, никакой фиги в кармане, никакого «они там придумали, а мы тут выкрутимся».
Просто обход, немедленный и молчаливый.
Вот это, между прочим, и есть главное, чего не поняли те, кто писал постановление, и я это говорю без всякого злорадства, потому что сам бы не понял.
Сахар начал исчезать в июле.
Первые недели три после первого июня ничего не происходило: сахар лежал, брали как обычно, по килограмму-два.
В конце июня стали брать мешками.
Мешок — пятьдесят килограммов, и брали его в райцентре, в райпо, по договорённости, и первым, насколько я знаю, взял мужик с выселка — тот самый, который тридцать лет гнал.
За ним потянулись.
К середине июля в нашем сельпо сахар кончался за два дня после завоза, а завозили раз в две недели.
К августу Людка ввела по два килограмма в руки.
Ввела она это опять сама, без указаний, потому что иначе первые пять человек забирали всё, и опять никто не возмутился.
Талоны у нас появятся в восемьдесят восьмом.
Я это знал заранее и в июле восемьдесят пятого один раз про это подумал, глядя на пустую полку, и подумал коротко: началось.
Теперь про самогон, и это главное в этой главе.
В Заречном в мае восемьдесят пятого года гнали двое.
Мокеиха — для себя, на настойки и на растирание, и гнала она немного, литров пять в год.
И мужик с выселка.
К августу гнали в четырнадцати дворах.
К октябрю — примерно в тридцати.
К весне восемьдесят шестого — я не считал, но, по ощущению, в каждом третьем.
Это заняло, если считать от первого июня, месяца три.
Самое интересное тут — как это распространялось.
Технологии в селе не было.
Она была утеряна: последние, кто гнал по-настоящему, делали это в пятидесятые, и к восемьдесят пятому году эти люди либо умерли, либо им было под восемьдесят.
Молодые не умели вообще.
Знали, что нужна брага и что нужно перегнать, и всё, и на этом познания кончались, и первые попытки в июне были катастрофические.
Первым попробовал Клюев.
Попробовал он в конце июня, поставил брагу на глазок, передержал, получил кислятину, перегнал в чайнике через полотенце — я не шучу, именно так, — и получил мутную жидкость, которую сам же и вылил.
Второй попыткой отравился Твердохлеб.
Не сильно, но два дня лежал, и Валентина Ивановна к нему ходила, и после этого случая в селе поняли, что дело серьёзное и что надо учиться.
И пошли к Мокеихе.
Аграфена Степановна Мокеева, семьдесят три года, вдова с шестьдесят восьмого, коза, четвёртая улица, главный носитель информации после Людки.
К июлю восемьдесят пятого она стала главным носителем технологии.
Ходить к ней начали в июле, поодиночке и стесняясь.
Она первое время отнекивалась — не из осторожности, а из кокетства, — а потом вошла во вкус, и к августу у неё дома шло что-то вроде курсов.
Учила она обстоятельно.
Учила: сколько сахара на литр воды, сколько дрожжей, сколько стоять, как понять, что доиграла, почему нельзя торопиться, что первое и последнее надо отсекать.
Про отсечение она говорила отдельно и строго.
— Первые сто грамм выливай.
— Дак чего добру пропадать?
— Выливай, — повторяла Мокеиха. — Оно ядовитое. От него слепнут.
И это была чистая правда, и она это знала не из книжки, а от матери, а мать от своей матери, и знание это шло в её семье с девятнадцатого века.
К октябрю она обучила, по моим прикидкам, человек двадцать.
Аппараты делали в мастерской.
Не открыто, конечно, — вернее, не то чтобы скрытно, а просто без объявления, и делались они по вечерам, после работы, из того, что было.
Конструкция была одна на всех.
Бидон молочный на сорок литров — их в колхозе списывали, и списанные бидоны стояли на складе. Крышка с патрубком. Медная трубка от чего-нибудь. Ведро с холодной водой под змеевик.
Паял Гуров.
Паял он их в кузнице, по вечерам, за спасибо, и за лето и осень восемьдесят пятого года он спаял, по моим подсчётам, штук пятнадцать.
Вот это, если хотите, вся книга в одном факте.
Степан Егорович Гуров, три года не пьющий, кузнец, человек, которого я в восемьдесят втором вытаскивал за шиворот, — паял односельчанам самогонные аппараты и не видел в этом никакого противоречия.
Я его один раз спросил.
Спросил я осторожно, в августе, и спросил примерно так: не смущает ли его это.
Он не понял вопроса.
— А чего?
— Ну ты же не пьёшь.
— Я не пью, — согласился Гуров. — А Твердохлебу трубку загнуть надо.
И это, между прочим, был исчерпывающий ответ, и я его до сих пор считаю правильным.
Про экономику скажу коротко, потому что она объясняет всё.
Килограмм сахара стоил восемьдесят копеек.
Из килограмма сахара выходит примерно литр самогона крепостью около сорока.
Литр водки в магазине стоил девять рублей сорок копеек — то есть две бутылки по четыре семьдесят.
Разница — в двенадцать раз.
Двенадцать раз, помноженные на сорок бутылок в год, — это, если пересчитать, около ста семидесяти рублей экономии на двор.
Сто семьдесят рублей.
Полтора месячных заработка доярки, которые появлялись у семьи из воздуха, — точнее, из четырнадцати дней брожения и одного вечера работы.
При таком раскладе не гнать может только тот, кто не умеет.
К октябрю умели все.
Первая свадьба без вина была шестого июля.
Выходила замуж Валя Твердохлеб, двадцати лет, дочь того самого Твердохлеба, — за парня из Новосёлова, шофёра.
Готовились с мая.
Готовились ещё по старым правилам: считали бутылки, копили, договаривались с Людкой, — а в конце мая всё это пришлось пересчитывать.
Купить на свадьбу сто бутылок стало нельзя.
Нельзя не по закону — закон этого прямо не запрещал, — а физически: в сельпо на всё село завозили в неделю ящиков десять, и выкупить сто бутылок означало оставить село без ничего на две недели.
Твердохлеб пошёл к Людке.
Разговор был у них минут на сорок, и о чём они там договорились, я не знаю, но в итоге на свадьбу было выделено сорок восемь бутылок — по особому решению, с завоза, растянутое на три недели.
Сорок восемь на сто двадцать человек.
По старым меркам это была катастрофа.
Гуляли всё равно.
Гуляли шестого и седьмого, во дворе, и на столах стояло сорок восемь бутылок водки, банок пятнадцать самогона первого в селе урожая и вино.
Вина было много.
Вино — плодово-ягодное, которое ещё продавалось свободно и которое, по постановлению, должны были снять с производства только к восемьдесят восьмому году, — и его завезли, и его взяли.
Пили его женщины и, к концу вечера, все.
Про плодово-ягодное надо сказать, что это была вещь чудовищная: креплёное, сладкое, восемнадцать градусов, и наутро от него человек чувствовал себя гораздо хуже, чем от водки.
